После вскрытия тело императора зашили и перенесли в спальню, стараниями слуг превращённую в подобие часовни. Зеркало закрыли чёрным сукном, зажгли свечи и начали читать молитвы.
– In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen[1], – шелестело в могильной тишине комнаты.
Наполеон покоился на постели, облачённый в зеленый егерский мундир, знаменитую треуголку и сапоги для конной прогулки. Грудь наискосок пересекала алая шёлковая лента. У сердца камердинер Маршан, давясь от слёз, прикрепил пятиконечный знак ордена Почётного легиона. Исхудавшее, мучнисто-белое лицо императора было непривычно спокойным. Неукротимый дух, четверть века наводивший ужас на Европу, покинул маленькое коротконогое тело, – навсегда.
У смертного одра столпились вельможи и слуги, составлявшие крохотный двор изгнанника. Шесть лет назад они последовали за павшим императором в ссылку, на остров Святой Елены, – ничтожный, открытый всем ветрам клочок суши, затерявшийся в безбрежии Атлантического океана. Сколь невыносимой оказалась жизнь Наполеона с его свитой в чудовищном климате и жалких условиях! Великодушие к побеждённому врагу джентльменам было неведомо. Животная ненависть английской администрации к императору проявлялась во всём. Изо дня в день его изощрённо мучили демонстративным презрением, унизительными придирками, издевательской строгостью режима. И вот…
В комнате было трудно дышать из-за резкого запаха бальзамической смеси, коей врач Антоммарки промыл тело Наполеона.
– Открой окно, – вполголоса сказал первый камергер Бертран Маршану. – Не видишь разве, графиня де Монтолон задыхается.
И действительно, красавица Альбина де Монтолон дышала с трудом, то и дело вытирая бледное лицо маленьким розовым платком. Маршан покосился в сторону окна.
– Не сто́ит, – сказал он также вполголоса. – Видите, что на дворе творится…
За окном бушевала буря. Ослепительные зигзаги молний кромсали чёрное небо, ветер бешено гнул деревья, и ливень безжалостно избивал крышу виллы крупными каплями. «Как в дурном романе: природа оплакивает павшего героя», – отстранённо подумал граф де Лас-Каз, не отрывая взгляда от застывшего лица Наполеона.
На острове граф был для Бонапарта собеседником, биографом и в каком-то смысле наперсником. Часы напролёт Лас-Каз выслушивал его тезисы о сражениях и войнах, о победах и неудачах, о внутренних делах Франции и мировой политике. Сравнивая себя с Цезарем и Ганнибалом (в свою пользу, разумеется), император при этом не стеснялся говорить о собственных ошибках, ставших причиной головокружительного падения. Он диктовал графу мемуары, в которых рассказывал о себе, оценивал важнейшие события бурной жизни, характеризовал монархов, министров и маршалов, – словом, подводил итоги. И теперь Лас-Каз остался один на один с кипой густо исписанных листов, хранивших дух и мысли ушедшего гения.
Не менее близким к императору человеком был стоявший справа от изголовья граф де Монтолон. Точнее, и сам граф, и его прелестная жена. Злые языки (а какой двор свободен от них, пусть и самый маленький?) утверждали, что Наполеон спит с графиней Альбиной, и это походило на правду, – другой интересной женщины в окружении императора не наблюдалось. Однако Монтолон хранил спокойствие, непристойные намёки игнорировал и сцен жене (а уж тем более императору) не устраивал. Что он при этом думал и чувствовал, оставалось тайной.
Чаще и злее других Монтолона задевал адъютант Наполеона, бравый генерал Гурго. Он вообще над всеми издевался, – уж такой человек. Едким насмешкам подвергались ранняя лысина Бертрана, манерное изящество Монтолона, тщедушие вечно сгорбленного Лас-Каза. А вот императора генерал боготворил. Его собачья преданность и жгучая ревность к другим придворным не знали границ. От прозябания на острове Гурго страдал вдвойне, – за себя и за Наполеона. И теперь, оплакивая повелителя, генерал чувствовал, что сходит с ума от разрывающего грудь чувства утраты. Казалось, вместе с императором он хоронит собственную жизнь. Если бы не документ, который ему передали час назад и чьи строчки плясали перед глазами, впору было бы застрелиться…
Но теперь всё изменилось.
Бертран, погружённый в тяжкие раздумья, с некоторым удивлением увидел, что лицо Гурго неожиданно исказило некое подобие улыбки. Вытянувшись в струну и отдав честь безмолвному императору, затянутый в синий мундир широкоплечий генерал безукоризненно, как на параде, развернулся на каблуках. Расталкивая слуг и придворных, вышел из спальни с высоко поднятой головой.
Бертран обменялся с Монтолоном тревожными взглядами. Кажется, им одновременно пришла одна и та же мысль: как бы этот маниакально влюблённый в Наполеона человек не совершил какую-нибудь глупость. Порывистый, неуравновешенный, раздираемый отчаянием, сейчас он был способен на всё. Мог обагрить гроб императора собственной кровью, пустив пулю в лоб. Мог ринуться сквозь бурю в дом губернатора Святой Елены Хадсона Лоу, чтобы свести счёты с главным ненавистником Наполеона. Да мало ли на что способен страдающий безумец…