Морщинистые руки сгорбленного старика бережно укладывали узорчатый бархат, шёлк скользил меж его костлявых пальцев – всё это чудесно преобразовывалось в старинный бальный наряд для девичьей фигурки-манекена, стоявшей рядом с креслом старика. Манекен, обрезанный на уровне стройных бёдер, обтянут белоснежным гипюром. Неподвижное ватное тело опиралось на бронзовый витой шест, заканчивавшийся тремя лапами с острыми когтями. Множество свечей в кованых подсвечниках выхватывали из полумрака незрячее скульптурное личико: пухлые губы, нежный овал подбородка, высокие скулы, изящный изгиб бровей, тонкие руки и плечи. Она была прекрасна.
Семилетний мальчик Гриша, затаив дыхание, подкрался сзади к старику, пытаясь заглянуть ему в лицо. Но тот вдруг резко обернулся к непрошеному гостю и, сверкнув стёклами очков в чёрной круглой оправе, погрозил ему длинным белым пальцем. Слепая головка манекена стала медленно поворачиваться в сторону мальчика. Гриша, охваченный ужасом, отпрянул, попытался бежать, но ноги вросли в пол, руки повисли вдоль тела. Он закричал от охватившего его ужаса и проснулся. Кубарем скатился со своей кровати и, спотыкаясь в темноте о скамейки и табуретки, побежал через всю комнату к спящей бабушке. Нырнул с головой под её лоскутное одеяло и затаился. Кошка, спавшая в ногах хозяйки, с шипеньем метнулась ближе к печи, мерцавшей во тьме огненными стрелами из-за чугунной дверцы.
– Что ты, милый, что ты? Спужался чево? – шептала бабушка, гладя внука по голове и подтыкая ему одеяло под бока.
– Ага, – бормотал Гриша, еле дыша, – мне портной-волшебник приснился, что ты мне рассказывала, и пальцем грозил… Стра-а-а-шный…
– Да то ж сказка, и ничево боле. Спи, спи, вот удумал, – баюкала бабушка внука и тихонечко дула ему в середину лба, прогоняя дурные сны.
Гриша, сколько себя помнил, всегда жил с бабушкой. Отец с мамой умерли, когда мальчику было всего два года. От трудолюбивых родителей остался сад с фруктовыми деревьями, палисадник, засаженный цветами и розовым шиповником, да двухэтажный дом, разделявший жилища состоятельных граждан и турлучные домики[1]Лагерной слободы города Екатеринодара. Названий улиц не было с начала восемнадцатого столетия, поэтому приезжим объясняли, что слободка там, за последним кирпичным домом. Холодной дождливой осенью невозможно было выйти со двора, а редкие прохожие с трудом брели по колено в вязкой грязи. Только вдоль улицы Красная тянулся деревянный тротуар.
Вечерами Гриша забирался на широкий подоконник и смотрел в сад на чернеющие ветви и корни деревьев; ему казалось, что они тянутся к нему, пытаются выбраться из холодной земли и шепчутся с ветром, спрашивая, как пробраться в тёплый дом. А ветер стучал в стены, швырял в окна тяжёлые капли ледяного дождя. Мальчику делалось страшно. Он стремглав, чуть не теряя войлочную домашнюю обувку, отбегал от окна и усаживался напротив бабушки, поближе к натопленной, горячей печке. В очаге жадное пламя съедало остатки догорающих поленьев, вспыхивающих ослепительно-белыми и фиолетовыми отблесками. А в руках бабушки так и мелькала острая игла, позвякивая о напёрсток. И появлялись на белоснежной ткани дивные цветы, заморские птицы с длинными тонкими крыльями и коронами на изящных головках. Всё это готовилось в приданое для состоятельных заказчиц, а голос мастерицы вторил стежку за стежком, вплетая слова сказок и преданий. Иногда бабушка смотрела на внука ласковым взглядом, привлекала к себе и, целуя в щёки, приговаривала:
– Уж девчата любить будут такого гарного парнишку. Очи карие, как у мамы, с золотыми искорками. Чернобровенький ты мой, жалконький, сиротинушка бедненький!
Почему он «бедненький», Гриша не понимал. С бабушкой ему жилось привольно. Она рассказывала внуку сказки, пела песни – весёлые и грустные, когда управлялась на кухне, пекла самые вкусные пироги.
Одевалась бабушка в тканую коричневую юбку, крашенную настоем коры дуба, с такой же кофтой, сверху повязывала простой фартук из холстины. Волосы убирала в «гулю»[2].
– У нас в роду все были мастера и хозяйственные. Моя бабка знала, как плести магические кружева. Мне передать не смогла. На втором этаже сундук стоит, что дед мой сладил, когда я родилась. Спокон веку приданое загодя готовили девкам, с рождения. Там, в самом дальнем уголочке, сберегла моя матушка бабкино рукоделие. Я тебе, милый, зашью кусочек в подкладку – от злых людей. Был бы ты девкой, сделали б тебе воротничок али «кафаю»[3] украсили. А так в потайном месте курточки – и ладно будет.