Давным-давно, в те годы, которых и деды не запомнят, на заре ранней, утренней шла путем-дорогою калика перехожая[1]; спешила она в Заринский монастырь на богомолье, родителей помянуть, чудотворным иконам поклониться. Недолог был путь – всего-то вёрст десять, да старушка-то уж не та, что бывало в молодые лета; идёт-идёт да приостановится: то дух занимает, то колени подгибаются. Вот слышит она, в монастыре звонят уж к заутрене. «Ахти, – сказала она, – замешкалась я, окаянная; не поспеть мне к заутрене, хоть бы Бог привёл часов-то не пропустить». Смотрит – а к лесу идёт тропинка прямо на монастырь. «Постой-ка, – подумала старушка, – дай Бог память; я, кажись, в молоды лета по той тропинке хаживала, ведь ею вдвое ближе, чем обходом идти». И старушка своротила в лес на хожалую тропинку. Так и обдало нашу калику смолистым запахом сосен, и силы её подкрепилися.
Красное солнышко на восходе играет по прогалинам, птицы очнулись и кормят детёнышей, медвяная роса каплет с ветвей; старушка идёт да идёт; благовест ближе да ближе, а лес всё гуще да гуще. Идёт она час, идёт и другой, а всё не видать конца леса; вот и благовест перестал, и тени от деревьев сделались короче – а всё не может старушка выйти из леса; оглядывается: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная; ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого; а у старушки уже ноги едва двигаются и в горле пересохло; жажда томит, в глазах темнеет; но всё идёт она, едва шаг за шагом переступает; вдруг пахнуло на неё живым дымом, а вот невдалеке и лес проредел; старушка перекрестилась, закусила стебелёк щавеля, и с того у калики словно силы прибавилось. Прошла с десяток шагов – перед нею поляна; посреди поляны дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовые ворота на запоре – не видать ни души христианской; у ворот скамеечка; калика присела и пригорюнилась. Вот залаяла в подворотне цепная собака, калитка отворилась, и вышел малой лет пятнадцати, подстрижен в кружок, в красной рубахе, ремнём подпоясан; он искоса посмотрел на старуху, отряхнул волоса, подпёр боки руками и молвил:
– А кого тебе здесь надобно, старушонка?
– Ах, родимый; никого мне не надобно; шла я на богомолье в монастырь да заблудилась и из сил выбилась; не дай умереть без покаяния, дай водицы испить.
Молодой малый поглядел в раздумье на старуху, ещё раз встряхнул головою, вошел в калитку и чрез минуту возвратился; в одной руке нёс он ковш с ячным квасом, в другой – краюху свежего хлеба с бузою[2].
Старушка кваску прихлебнула, хлебцем закусила и стала как встрёпанная.
– Спасибо тебе, добрый человек, – сказала она, – душеньку отвёл. Бог тебя наградит, что старуху призрел.
– Ты, однако же, не долго здесь калякай, – промолвил малой в красной рубахе. – Отдохнула и ступай своею дорогою; а то неравно хозяева наедут – несдобровать тебе, старушонка.
– Да кто же они такие, родимой?
– Да у нас здесь, бабушка, – отвечал малой улыбаючись, – весёлые люди живут; зелено вино пьют, в зернь[3] играют, красных девок целуют, людей режут.
– Ах, родимый, родимый! Никола тебе навстречу – как же ты с такими людьми живёшь?
– Э, бабушка, не твоё дело. Ступай отсюда, пока жива; говорят тебе, наедут сюда хозяева, увидят, что чужие очи наш притон обозрили, – не спустят тебе, И я-то уж так сжалился над тобою оттого, что покойницу бабушку напомнила, которая, бывало, меня малого на руках носила да пряником кормила… Ну, ступай же… вот этой тропинкой прямо, уткнёшься на монастырь.
– Иду, иду, родимый, кто бы ты ни был, спасибо тебе… награди тебя Бог, вразуми тебя Господь.
И опять пошла старушка путём-дорогою, идёт час, идёт и другой. «Не успела к заутрене, – думает, – не поспела и к ранней обедне; авось-либо Бог приведёт хоть у поздней помолиться».
Вот и солнце поднялось выше, роса обсохла, по лесу поднимается душистый пар донника и Божьей зари, рой мошек жужжит и кружится по прогалинам. А старушка идёт и идёт. Благовест всё ближе да ближе, а лес всё гуще да гуще.
Идёт она час, идёт другой; уже почти нет теней от деревьев, и нет конца леса. Оглядывается: спереди тропинка, сзади тропинка, а кругом лишь темень лесная; ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого. А старушка идёт да идёт, – вот впереди прояснилось, и лес проредел. «Слава Богу, – думает, – насилу дотащилась!» Собрала последние силы… смотрит, – а пред ней опять та же поляна, а на поляне тот же дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовы ворота на запоре – и не видать ни души христианской.
– Ах я, окаянная, опять заблудилась, опять к тому же месту пришла.
Делать нечего; старушка присела в тени и пригорюнилась; цепная собака залаяла в подворотню; калитка отворилась, и вышел парень лет тридцати пяти, в красной рубахе, ремнем подпоясан.
– А, здорово, старушонка, подобру ли, поздорову поживаешь; сколько лет, сколько зим с тобой не видались, а всё я тебя тотчас узнал, ты ни на волос не переменилась… как была, так и есть!
– Не запомню, родимый, Никола тебе навстречу; а, кажись, я тебя сроду не видывала.
– Эх, старушка, ты верно уж из памяти начала выживать; помнишь, лет двадцать тому назад, ты к заутрене шла да заблудилась, а я ещё тебя хлебом кормил да дорогу тебе показывал; я так теперь на тебя смотрю.