Сравнительная таблица мер и весов
Меры площади (на селе):
джорната = 100 тавол; тавола = 12 пьеде;
джорната = 38,104 ара; тавола = 0,381 ара; пьеде = 0,0318 ара.
Меры объема (сыпучих тел):
сакко = 5 эмин;
сакко = 138,33 литра; эмина = 23,055 литра.
Меры объема (жидкостей):
карра = 10 брент;
карра = 493,07 литра; брента = 49,31 литра.
Меры веса:
руббо = 25 лир (фунтов); лира = 12 унций;
руббо = 9,222 килограмма; лира = 0,360 килограмма;
унция = 30,74 грамма.
Мера объема дров, используемая в нотариальных актах Сантены, отличается от той, которая была в ходу в Туринской провинции. 1 карра соответствует 4 м>3. См.: Borghino B. Tavole di ragguaglio da un sistema all’altro dei pesi e delle misure degli Stati di S. M. in Terraferma, pubblicate dal Governo nel 1849… con tutte le aggiunte e correzioni contenute nel volume pubblicato con R. Decreto del 5 maggio 1871. Torino, 1853.
Все цены указаны в пьемонтских лирах:
пьемонтская лира = 20 сольди; сольдо = 12 денари.
Крестьянское общество при Старом режиме со временем претерпело существенные изменения. Области, в которых они оказались наиболее заметными, – это, вероятно, техническое совершенствование и религиозная повседневность. Именно здесь чаще всего происходили неожиданные и резкие скачки. Впрочем, структура семьи, общинный быт, политическая жизнь, хозяйственные стратегии и демография столкнулись с переменами, которые из отдаленной перспективы выглядят огромными. При всем том весьма распространено представление, согласно которому это был неподвижный, замкнутый, консервативный, отгораживающийся от внешних сил мир, населенный людьми, по сути дела лишенными собственной инициативы и способными лишь к упорному и трудному приспособлению вкупе с отстаиванием своего понимания целесообразности, постепенно устаревавшего и терявшего смысл.
В действительности же солидарность и конфликтность переплетаются, что усложняет построение аналитических моделей. Внутри крестьянской общины, как и городской народной массы, происходят разнообразные и неустойчивые процессы расщепления и дробления. Здесь неприменим идиллический образ солидарного и бесконфликтного общества, притом что определенная культурная однородность, по всей видимости, в данном случае присутствовала, в особенности проявляясь в моменты открытых столкновений с правящими классами и с внешней средой. В создаваемых историками и антропологами моделях, как, видимо, и следовало ожидать, использовались определения, сводящие типы поведения к единому объяснительному принципу. Как следствие, они часто балансируют между богатой и внятной, но неподвижной характеристикой народной культуры и картиной, безнадежно лишенной цельности уже хотя бы в силу скудости заложенных в этих дефинициях социальных и экономических принципов.
Особенно существенны, в силу своей значимости для исторической полемики, два примера. Так называемая моральная экономика трудящихся классов порождает сложную культурную парадигму, в которой интересы общества превалируют над безличными экономическими правилами, а голодные бунты умеряют аппетиты спекулянтов и скупердяев[1]. Противоположной, хотя она применима к совершенно другим ситуациям, можно назвать характеристику народной культуры, проникнутую представлениями о неизменности и ограниченности наличных ресурсов. Экономический рост невозможен, и всякая операция по распределению богатств неизбежно сопровождается чьим-то обнищанием на фоне обогащения кого-то другого. Такое положение вещей ведет к обескровливающей войне всех против всех, постоянной напряженности и всеобщему недоверию[2].
К этим моделям, особенно к фундаментальной модели Томпсона, мы будем постоянно обращаться на протяжении книги. Тем не менее и на них лежит налет консерватизма. Они выглядят как поведенческие и когнитивные модели поведения, разделяемые вполне однородными социальными группами. Кроме того, они полемически заострены против главного противника – широко распространенного телеологизма, который приписывает торжество экономической целесообразности, прежде спорадической и малозаметной, лишь рыночному миру капитализма.
Изученная в этой книге реальность подсказывает другую поведенческую модель и иную перспективу, которые не связаны с идеей медленного угасания социальной системы на фоне агрессивной консолидации централизованной власти абсолютистского государства и расширения рыночных отношений. Здесь рассматривается фаза конфликта, после которой как местный социум, так и центральная власть не остаются прежними. Это не только проблема интерпретации. Существующие объяснения выводят механизм социальных изменений, разрушивших феодальную систему, исключительно из внешних по отношению к небольшим и уязвимым сельским общинам причин. При этом подобные интерпретации способны отразить разнородность результатов этого процесса лишь прибегая к предположению, что приспособление к нему на местах было неодинаковым, поскольку неодинаковы были и исходные условия. Однако это утверждение не решает проблему, а только откладывает ее решение