Все началось со странного разговора за обедом, который Натка повела сама с собой, не обращая внимания на ошалевших от услышанного родителей:
– Я ему сказала, что папка у меня строгий, но он ответил, что тоже папкой скоро станет, а я мамой– говоря это, Натка укладывала в утрамбованное гнездо из мятой картошки зерна кукурузы. Кучковала все на своей тарелке, счищала с краев, укрепляла центр.
– Я и пошла за ним, а он в сторону полей меня повел. А там в одном месте пшеница уже мятая, мягкая. Мы с ним и улеглись.
Я перестала жевать, от услышанного тут же загорелись щеки, искоса взглянула на отца. Его лицо побагровело, глаза налились, как у быка, кулак с вилкой сжался. Рядом с ним, как раз напротив Натки, неподвижной тенью сидела мать. Ее лицо как всегда бледно и безучастно. Она умеет быть не при чем. Не знаю, что творится у нее внутри, когда злится отец, но обычно ее серые глаза замирают в одной точке, а уголки губ слегка приподнимаются, будто все, что от нее требуется – казаться единственным островком благодушия в разразившейся семейной буре.
– Я улеглась, а он сверху, и давай-давай меня в землю вдавливать, – под эти слова Натка начала стучать вилкой по собранной в кучу картошке. Капля пюре отлетела на сжатый отцовский кулак и, будто ошпаренный ей, он сжался еще сильнее и громыхнул по столу:
– Вон пошла! Чтобы я тебя не видел!
Натка от окрика вздрогнула, но не смутилась. Поднялась, пожала плечами, наклонилась поцеловать мать, чтобы по обыкновению поблагодарить за обед, но та, даже не обернувшись, выставила перед собой руку, остановила.
Я осталась за столом молчаливым истуканом, безвинная и виноватая за компанию. Больше, конечно, виноватая. Набедила одна – там и второй до греха недалеко. И до того, как мне указали бы на это, я вскочила с места и убежала вслед за Наткой.
Позади громыхнуло отцовское «распоясались», но это было ничто по сравнению с тем, что обрушится на сестру, если ее безумная для нашей семьи история окажется правдой.
Зареванная Натка лежала на кровати и обмахивалась подолом платья. Ярким пятном мелькали красные кружевные трусы. На ее бледном теле, подсушенном постами, ссутуленном от тяжелого труда, они смотрелись, как открытая свежая рана. Всхлипы сестры, ее раскинутое, дрожащее от плача тело, проклятая тряпка на костлявых бедрах – все пугало и отвращало. Ничего уже не будет как прежде: даже если Натка не понесла, она изменилась, провалилась во что-то чужое и жуткое.
– Отец пусть свиньями своими командует! Ни на что большее он и не способен, – Натка злобно хохотнула и прижала к покрасневшим глазам ладони, – не хочу жить послушной овцой, как мать! Что угодно, только не так!
Я наблюдала за сестрой, сидя на краешке своей кровати. Боялась подойти, как к чужой:
– Натка, а кто отец?
Эти слова выключили все звуки со стороны сестры, она по-прежнему, прижимала руки к глазам, но грудь ее замерла, всхлипы прекратились. Не отвечая, она медленно отвернулась от меня к стене:
– Главное, он не похож на нашего, – ответила она глухо.
В коридоре загремели шаги, распахнутая дверь с грохотом ударилась о стену.
В тот первый день, когда все началось, когда под вечер отхоженная прутом Натка лежала в темной комнате и шипела с болезненным придыхом что-то неразборчивое, я поняла, что жизнь моя теперь будет протекать над пропастью. Тому человеколюбию, которое нам обеим с детства внушали родители, нашелся выход. Но человеколюбие это превратилось вдруг в «глупость и подцепленную от пропащей души заразу».
Дни шли за днями, пропасть разрасталась. Я маячила безропотной тенью перед родителями, обвешивала себя всей работой, которую раньше делила с Наткой, а перед сном гладила ее тяжелеющий живот и шептала сказки незнакомцу.
Для родителей сестра существовать перестала. К ней не обращались, ничего не требовали, не благословляли по утрам, не справлялись о самочувствии. Их миры окончательно разделились. Вели между собой холодную войну.
Иногда, глядя на меня, таскающую ведро за ведром к свинарнику, отец раздраженно плевал себе под ноги и оборачивался на окна нашей с Наткой спальни:
– Эта дуреха отдых себе устроила, а ты пуп за ее грехи надрывай.
Я молчала, я старалась за двоих. Задабривала мир родителей своим послушанием и трудолюбием, чтобы в нем не оставалось злости на Натку.
Но мои опасения насчет придирок к сестре были напрасны. Мне не сказали ни слова даже когда я первый раз заставила тарелками поднос и отнесла обед в нашу спальню. За общим столом Натка не сидела с того дня, как ее прогнали, ела после всех. А в последнее время и вовсе отказалась выходить из комнаты. Отделила свою территорию.
Прошло всего два месяца, а Натка заметно сдала, захирела. Она постоянно лежала, поглаживая укрытый пледом, не по срокам большой живот. Бледная кожа на осунувшемся лице залоснилась, пошла прыщиками. Светлые волосы свалялись в сальную паклю. Натка выглядела больной и измученной, но глаза ее горели, потрескавшиеся губы улыбались. Казалось, что мир за пределами постели перестал ее интересовать. Мылась редко. Под нужник попросила принести ведро, которое я опустошала по ночам, когда родители уже спали. Я не хотела попадаться им на глаза хоть с каким-то намеком на Натку. В комнате копилась вонь, с которой уже не справлялся холодный осенний воздух из открытой настежь форточки. Все в комнате пропахло дурной историей, которая произошла с Наткой. Все подтверждало, что история эта с каждым днем будет становиться дурнее.