На камнях сидел человек в зелёной тирольской шляпе с удочкой. Прохожие косились на него, ведь удочка – штука совсем не военная. Последние налёты союзников пугают всех до смерти, да и вообще в такое время все приличные люди ловят рыбу сетями, выходят в море с опаской, потому как даже если ты мирный рыбак на дряхлом корыте под парусом – поди, разбери с самолёта, что ты не военный или, скажем, не немец. Англичане тоже себе на уме, да и злее стали последнее время. А этот сидит, как ни в чём не бывало, сигаретку курит. Нет, это не местный, – решили мальчишки из соседней деревни и побежали купаться в другое место. Он даже не итальянец, – уверяла Клаудия, но над ней смеялись, вечно эти девчонки думают, что они самые умные. Но и она поплелась вслед за друзьями нырять с других камней. Солнце уже висело далеко за спиной, жара чуть спала, мужчина сидел в майке и подтяжках, подвернув штаны до колен. Он был счастлив. Трудно не быть счастливым в таком месте. Недалеко, в полумиле к западу прямо из воды возвышался белоснежный маяк. На небе ни облачка. Всё это было так красиво, такое умиротворение царило здесь, на итальянском побережье, что игра простой рыбки была куда важнее, чем все мировые войны на свете. Тишину вежливо нарушил плеск вёсел, и из-за мыса показалась лодочка. В ней пожилой толстяк с трубкой в зубах грёб к берегу, изредка поглядывая на одинокого рыбака. Он явно старался грести тише, чтобы не распугать рыбу, но человек в шляпе весело помахал ему – мол, причаливай, не стесняйся. Тот кивнул и быстрыми движениями подогнал лодку к берегу.
– Добрый вечер, синьор. Вот уж не ожидал, что кто-то рыбачит с удочкой в такое время. Вы уж меня простите, я мог причалить у старой таможни, но отсюда ближе к городу.
– А что, время как время. Наоборот, именно сейчас нужно особое успокоение духа. И я уже собираюсь возвращаться, так что ничего страшного.
Рыболов говорил с сильным прусским акцентом, но слова произносил правильно.
– А вы с того маяка?
– Вы угадали, я смотритель.
Толстяк притушил трубку, выпрыгнул из лодки и втащил её на берег. Он улыбался, засунув руки в карманы и походил на большого ребёнка.
– Я сразу догадался, что вы не местный. Ну не только из-за удочки. Во всей вашей фигуре есть что-то такое… Готов поклясться, что вы из Пруссии. Ну как, много наловили?
– Да так себе, вы же понимаете, что дело не в количестве бедных рыбок, извлечённых из привычной среды, которых даже пожарить не получится, потому что моя жена слишком занята, а наша экономка уехала к сестре.
Смотритель маяка осторожно присел рядом.
– В ваших словах, уважаемый, угадывается философ. Привычная среда… несчастные рыбки… Это так приятно. Ну конечно, кого я ещё мог здесь встретить? Только философа, человека, так сказать. В особом состоянии души. Буддисты медитируют, а немцы ловят рыбу на удочку.
– Я философствую только когда одеваю вот эту шляпу. А вы. Синьор смотритель, философ по профессии, мне до вас далеко.
– В тот момент, когда вы решили пойти рыбачить, вы уже стали философом.
– Так вы называете человека, который просто ищет покоя, – улыбнулся немец.
– А разве мыслитель не есть просто ищущий покоя человек? Даже через буйство мысли он хочет урезонить конфликты духа. Если он умён, то размышление о простых вещах, которое, как нам известно, и есть философия, является бегством от собственной головы. И именно поэтому, я считаю, великий Ницше называл себя филологом, но никак не философом. Он боялся признаться… чёрт… да разве он чего-то вообще боялся?
– Конечно боялся. Боялся даже признать себя немцем, бедняга утверждал, что в нём нет ни капли германской крови, исключительно польская.
– Ох, он был слишком ищущий, этот Ницше. Разве кто-то искал так Б-га, как он? В проклятом 19 веке на это нужно было особое мужество. Он вообще единственный верующий человек столетия. А идиоты понимали его буквально.
Немец восторженно поднял брови и протянул руку:
– Как это грандиозно – вести такие беседы с интеллигентным человеком, в такие дни, на итальянском побережье! Приятно познакомиться, Генрих Шиллинг.
Толстяк почтительно пожал протянутую руку.
– Анжело Карлуччи, друзья называют меня Сухарь.
– Сухарь?
– Да, Сухарь. Смешно, не так ли? Я располнел после Эфиопской кампании, а до этого, знаете ли, был весьма стройным человеком, женщины любовались моими лодыжками, а друзья из зависти называли меня Сухарь. Когда я прибавил тридцать килограмм, они сочли моё старое прозвище ещё более смешным.
– Вы воевали в Африке? Никак не назвал бы вас военным…
– Нет, тогда я был простым учителем, но каждое утро я спрашивал детей: скажите дети, чья теперь Эфиопия? А они хором отвечали мне: Эфиопия наша, господин учитель! И так начинался каждый день. О, какие это были времена, господин Шиллинг… Но если бы мне сказали тогда, что итальянцы вскоре будут сражаться на этой страшной русской реке… как её… на Волге, я бы не поверил.
– Так вы были учителем и стали смотрителем маяка? Это не менее удивительно, чем ваши альпийские стрелки под Сталинградом, уж поверьте. Один школьный учитель становится основателем империи и дуче нации, а другой просто смотрителем маяка. Но почему вы не на фронте? Сдаётся мне, несмотря на вашу иронию, вы верный сын нации и истинный фашист. Разве в рядах этих ваших сквадристов не воюют люди такого же возраста?