Знакомиться с песней, не зная её мелодии… Присутствовать на опере, где нет костюмов и декораций… Переживать перипетии пьесы, лишь глядя в текст, когда ты сам и предатель, и тот, кого он предал, и любимый, и брошенный… Познакомиться с киносценарием, не узнав, как с ним поступит камера… Окажись мы в таких условиях, что за грустная жизнь нас ждала бы, каким серым бы стал мир!
Вообразите: Фернанда, Пенелопа или жена Гектора – без голоса Брассанса, гитары и контрабаса. Фернанда ни на кого бы не произвела впечатления, Пенелопа довольствовалась бы своим Улиссом из пригорода, а жена Гектора, лишившись мелодии, так и осталась бы со своей нерастраченной нежностью[1]. Конечно, рифмы никуда не делись бы, но эти истории оказались бы… просто историями.
Моцартовский «Дон Жуан», где Дон Жуан не сталкивается с Командором, где шпагу заменил пюпитр, а в сцене последнего ужина звучит только бас. Опера осталась бы гениальной, но, разойдясь в разные стороны, музыка и драма ослабили бы впечатление друг от друга, а мы лишились бы половины эмоций.
В свете (слишком слабом) ночника быть голосом и Федры, и Ариции. Переживать за одну, ненавидеть другую. Потом переживать за другую и презирать первую. Любя Ипполита, по очереди быть той, кто ему ненавистна, и той, кого он любит. Разрываться от тезеевского[2] желания сказать всем этим голосам: «Замолчите!»
Не видеть, как Трюффо показывает историю дикого ребёнка, а лишь слышать голос юного Виктора[3]. И при этом не терять смысла, который где-то притаился, ожидая нас.
А теперь представьте себе историю о малыше Николя без иллюстраций.
Останутся история, партитура, язык и иллюзия ребячьего мира.
Эмоции рождаются при соединении двух талантов. Слово одного рождает штрих другого. Но без штриха слово обесцвечено. Как же добиться, чтобы улыбка человека, умершего тридцать лет назад, совпала с движением ныне живущего?
Я у Жан-Жака Сампе. Студия на Монпарнасе, на последнем этаже дома номер тридцать. В глаза бросается рабочий стол художника. Кое-что на этом столе привлекает взгляд. Разноцветные облачка-куколки. Художник объясняет:
– Я пробовал кисти.
– Жан-Жак, мне надо с тобой поговорить. Дело сложное. Во всяком случае, непростое.
– Ну?
– Так вот, у меня завалялись десять историй о малыше Николя. И хотя основное – слова – есть, не хватает главного – рисунков.
– Ага.
– Эти слова не имеют смысла без твоих рисунков. Понимаешь, это как…
– Чёрно-белые облака?
– Точно!
И я представляю себе партитуру, ноты в которой – маленькие цветные пятнышки. Партитуру, написанную для двух голосов, один из которых замолчал больше тридцати лет назад. Но остаётся второй.
Я вышла из студии, спустилась на лифте и растворилась в городе. Я представила себе: вот Жан-Жак смотрит, как я иду по этому тротуару бульвара Монпарнас. Маленькая фигурка в акварельном облачке. Персонаж Сампе.
Через несколько месяцев Жан-Жак просит меня зайти к нему. «Хочу тебя кое с кем познакомить», – говорит он.
Его студия, ставшая призрачной, когда в прошлый раз я ушла из неё, сияет ещё сильнее.
Волнуясь, как девушка перед первым свиданием, я поправляю причёску в лифте.
Меня ждал маленький мальчик. Он был тут – в своём дурацком джемпере, грустный оттого, что взрослые его не понимают. Он правда был тут! Под кистью Сампе через тридцать лет после смерти моего (и его) отца малыш Николя снова ожил – я увидела его. От пустыря до новой бакалейной лавки, от витрины, в которой заперты безделушки, до выдуманного цирка, от красного воздушного шарика до театральной ложи – Николя разгуливает по своему детству через пятьдесят лет после рождения.
Из-за нежности, которую вызывают эти рисунки, мои глаза блестят, и Николя, рассерженный и усталый, проказливый и драчливый, улыбается изнутри историй, которые с ним ещё не случались.
Смотритель маяка снова таращится на Фернанду, Дон Жуан красуется в пышном костюме, статуя Командора ужасающе правдоподобна, голос у Федры гуще, чем у Ариции, а юный Виктор убедительно рассказывает о себе с помощью камеры Трюффо. Сампе остановил время, не прикасаясь к часам. Взгляд Николя, пожалуй, стал немного печальнее. Взгляд ребёнка, за которым стоят пятьдесят лет, полных историй. Не стоит стирать то, что вызывает у нас грусть; надо жить с этим, а шрамы оправдывают время, подарившее их.
На рабочем столе – рукопись рассказа Рене Госинни «Конкурс», написанного в 1960-е годы, и акварель Сампе, нарисованная весной 2008 года.