До 27 лет я жил очень весело и приятно. Как скворец.
Наша компания состояла из бойких, жизнерадостных молодых людей, выпускников известных советских театральных и музыкальных вузов. Мы все работали в хороших театрах, но получали такие гроши, что, казалось, жить на них, а тем более жить весело, полнокровно, было совершенно невозможно. Но мы жили.
С сумками полными дешёвого, вкусного, советского вина, мы шлялись из гостей в гости, и веселились сутками, неделями. До полного самозабвения. Буквально.
Обязательно нужно сказать, что дамы наши (ныне уже бабушки) веселились несравненно осмотрительней и осторожней, с присущим женщинам тактом и серьёзным отношением к жизни, которое начисто отсутствовало у мужской части нашей компании – у нас, то есть, у бурно расцветавших молодых советских суперменов. Так мы о себе воображали. Уверенно, без тени сомнения.
Когда вино заканчивалось, мы становились серьёзны, спокойны… Мы горами читали книги (преимущественно запрещённые) обсуждали их, спорили… Пользуясь служебными пропусками, бесплатно ходили на спектакли в другие театры. И совершенно несправедливо и безжалостно обругивали знаменитых, великих актёров, абсолютно серьёзно полагая, что мы-то гораздо лучше, талантливей этих «пронафталиненных» авторитетов. И пройдёт немного времени, и судьба вознесет нас повыше этих «альп и гималаев».
Юность, как известно, вообще цветёт, окружённая плотными, непроницаемыми стенами наивности и самодовольства. В этом её счастье.
Некоторые походы в театр оставляли незабываемое впечатление. Ну, на меня, например. Однажды осенним вечером, развязная, весёлая, подвыпившая шайка моих приятелей, впёрлась ко мне в театр Оперетты, где я работал хормейстером. На премьеру «Летучей мыши». И в перерыве, оскорбляя наш сверкающий, зеркальный пол грязными, мокрыми ботинками, громко (нарочно громко), потребовала от меня финансовой компенсации за будто бы испорченный вечер. Ни сколько не возражая, не сердясь, я отдал им всё, что у меня было… И они шумно удалились, оставив мне номер телефона, по которому я буду иметь счастье их найти и лицезреть.
Я не верю в то, что они как-то особенно презирали мой театр. Уж слишком часто и неожиданно они его посещали… Ну, вот эпизод…
Генеральная репетиция… Через 15 минут должен появиться хор. Моё присутствие обязательно. Вдруг, на цыпочках, ко мне подкрадывается инспектор хора, и тихо шипит, что в раздевалке, на служебном входе меня ждёт молодая, красивая дама. Бегу. Кто?! Что мне за это будет? Выскакиваю из коридора в раздевалку, и цепенея от ужаса, вижу – Мери! (Мери студентка театроведческого факультета ГИТИСа. Из Армавира. Мери – производное от Марианна.)
Мери неимоверно красива. И это очень плохо! Будет зритель, который нужен мне как рыбке зонтик. Мери совершенно пьяна. Она, улыбаясь, покачивается, и её почтительно поддерживает один из пожарных театра, осторожно и плотоядно заглядывая в широкий вырез её дорогого, белого, почти прозрачного платья, где совершенно не скрывалось нечто великолепное, опьяняющее… Я влюблён в Мери. Мери знает о моих чувствах и иногда издевается надо мной. Её злит, что я до сих пор не сделал ей предложение. А как я могу его сделать? Я боюсь её. Мери не справляется со своим характером. Ну, предположим, она сломает меня, и это предложение я ей сделаю. А она возьмёт и выйдет замуж за другого! И будет смеяться надо мной! Зачем мне эта сумасшедшая?!
Мери нетвёрдой походкой идёт к подоконнику, где горкой стоят судки с ресторанной едой. Я на грани обморока. Мери поднимает крышку одной из кастрюлек, и ехидно спрашивает:
– Сашенька, хочешь узбекский супчик?
Какой супчик?! Что за маразм?! Сзади раздаётся смех. Я оборачиваюсь. Так, публика на месте. В дверном проходе стоят солисты, молодые, высокие мужчины во фраках, с лакированными головами. Чуть пониже их, на ступеньках, презрительно ухмыляясь, застыли, поражённые красотой Мери, артистки… В своих ярких нарядах они похожи на райских птиц.
Гремит бархатный баритон премьера:
– Милая, красавица заморская! Оставьте этого испуганного юношу! Пойдёмте ко мне! Я съем вас вместе с вашей чихиртмой! (Смех. Всем весело.) У Мери в глазах появляется нечто, вроде, а не пойти ли?
Я схватываю её и её судки, и быстро вывожу на улицу. Солнце сияет! Красота! Мери бросает судки на асфальт. Прохожие, чертыхаясь, шарахаются. Мери начинает плакать. Я равнодушен. Ничего нового. Я забегаю в театр, и иду в зал, где кипит, клокочет репетиция. Вхожу, и натыкаюсь на ледяной взгляд главного режиссёра. По бескровным губам его пробегает ядовитая улыбка. Независимо сажусь. В голове одна мысль, выгонит сейчас, или чуть погодя?
На сцене что-то произошло, что-то упало. И это отвлекло режиссёра от меня. Дёрнувшись, он рявкнул:
– Что там происходит?! Почему всё разваливается?! Где Франченко?!
На сцену пулей вылетает двухметровый, широкоплечий артист, лет тридцати. Он одет в короткие, клетчатые шорты, странную шёлковую, жёлтую рубашку, не то мужскую, не то женскую… На шее у него тяжело висит муляж огромного, пятнистого питона. За ним лихо, руки в боки, гордо выходит красивая дама, в годах… Похожая на персидскую розу в своём красном, огнём горящим под лучами прожекторов, воздушном платье.