Дом писателя имени Маяковского! – уютный, целехонький, еще не горевший. Потайные винтовые лесенки, по которым можно попасть в самую неожиданную точку здания, говорливые половицы, кое-где сохранившаяся атласная обивка стен. Бильярдная, но лишь для избранных. Черные кожаные диваны и кресла с прямыми высокими спинками, с которых беззлобно глядят симпатичные резные львиные морды. Шаткие письменные столики красного дерева с множеством ящичков бюро. Бронзовые пегасы или сцены охоты на круглых тумбах по углам гостиных – Красной, Дубовой, Золотой… Аристократически неброский, но прекрасный Белый зал – место общих сходок.
Всё это будет спалено пожаром. Или же отнюдь не всё, о чем явственно шушукалась литературная общественность, – а кое-что под завывание пожарных сирен расползётся по чиновничьим рукам и антикварным лавкам?
Буфет – особстатья. Помню полные достоинства писательские заискивания перед буфетчиком Гошей во времена унизительного алкогольного дефицита.
Но и в те поры народ исхитрялся. Однажды писатель Валерий Попов указал мне на только-только появившегося в зале переводчика, державшегося подчеркнуто прямо и строго: «Смотри, через полчаса под столом будет!» Все исполнилось в точности. В оправдание переводчика скажу, что, несмотря на отсутствие явно видимых внешних признаков опьянения, он словно светился изнутри. Такова была алкогольная насыщенность. Вероятно, запой длился далеко не первый день.
Сухонький старенький поэт-песенник Соломон Фогельсон с непременным потертым портфельчиком приходит обедать ежедневно – для него это ритуал. Обязательно выпивает сто граммов водки – «голодная стопочка». Во времена алкогольных запретов носит с собой шкалик. Иногда по дряхлости его от этой дозы изрядно развозит. По подбородку текут щи, ошметки кислой капусты летят на стол.
Я помню, как в свои лучшие годы он выступал у нас в школе. Что-то энергично пел, аккомпанируя себе на рояле, читал стихи, рассказывал о композиторе Соловьеве-Седом, порицал тех, кто неясно пишет. Показался мне тогда крупным дядькой с черной гривой волос. Вот оно, время! «Потому, потому что мы пилоты…»[1]
В извиве мраморной лестницы на пути в буфет стоял огромный гипсовый Маяковский, выкрашенный под металл. Ох, и доставалось же ему в начале шебутных девяностых! Как-то раз один подающий большие надежды молодой пиит, плотный и круглоголовый, усевшись на широкие беломраморные перила объемистым задом, упёр ноги в спину слововержца и попытался его завалить. Решил скинуть, так сказать, с парохода современности. Не вышло! – далеко ему оказалось до Карабчиевского.[2] Всё, на что хватило мо́чи – отбил лишь носок ботинка у статуи.
Да и прочие ожидания, связанные с тем юным бунтарем, увы, не сбылись. А ведь когда-то ругательски ругал власти, ходил, подпоясанный вервием, акции устраивал (например, свинтил где-то со стены медную дощечку с Пушкиным, а потом сам же её «обнаружил» и торжественно водворил на место, о чем пресса отозвалась благодарственной заметкой). А нынче – тёмно-серый костюм-тройка, бордовый галстук (этакий партийный набор), ездит на собственных «Жигулях», чем-то руководит в одном их «союзов писателей», расплодившихся, как шампиньоны в сыром сумраке теплицы. В общем, одно лишь хитроватое перекрестье его лица не обмануло.
Забегая вперед, замечу, что героиня этого повествования подобных вольностей в юности никогда себе не позволяла. Она всегда, всеми силами рвалась вписаться в истеблишмент. Что ей и удалось как нельзя лучше.
В начале восьмидесятых годов на одном из поэтических вечеров в Красной гостиной впереди меня уселась примечательная парочка. Она – прямая деваха с каким-то странным боковым хвостом на голове и баскетбольными плечами, он – сухощавый человек с густой седой шевелюрой, лет на двадцать пять постарше спутницы. Но зато в росте преимущество было на её стороне – на полголовы. Когда по окончании вечера они поднялись, эта разница сохранилась.
Девицей я, естественно, заинтересовался. Юморист Андрюха Шугай пояснил:
– Это Машка Ламарк.
– Что за каламарк? – не расслышал я.
Потом посмеялись: комиссией по делам молодых литераторов при ленинградской писательской организации в то время руководил детский поэт по имени Ламарк Николаевич Гузлов. А у этой псевдоним, что ли? Если псевдоним, то весьма целенаправленный, Ламарку Николаевичу должно понравиться.
Как и следовало ожидать, оказалось, что Маша пишет стихи и на вечерах желает быть не рядовым слушателем, а участником. Но стихи ее – совсем увы! Тем не менее, однажды Гузлов сокрушенно покачал головой и… включил-таки Машу в число читающих на очередном выступлении молодых стихотворцев. И псевдоним тут был совсем ни при чем.
Выяснилось, что супруг Маши – тот самый, седовласый, – никто иной, как Борис Петрович Кузнечихин, главный художник Ленинградского отделения союза художников. Как это ни комично звучит – «главный художник» (может, он и над рядовым Ван Гогом главный?), но существовала такая высокая официальная должность – со всеми вытекающими последствиями. Ведь ни для кого не было секретом, что творческие союзы перекрестно опыляли друг друга. И довольно активно.