Всегда так сложно начать говорить, когда хочешь, нужно, столько сказать… Ты это знаешь, Тедди. И я это знаю. Знаю, но вижу каждую ночь во сне ворох бумаг, каждый лист испещрен строками, где теснятся слова, которые пока что живут в моей голове. Там же живут и все те, кого я когда-то знала и знаю. Вы все живете в моем сознании, смотрите, говорите что-то… Это видится, слышится, мне безумным хором. А знаешь, кого я ищу и не нахожу в этом хоре? Чье лицо я выглядываю в этой толпе, пытаюсь услышать голос? Я ищу там тебя, Тедди. Тебя.
Помнишь, когда тебе было одиннадцать, ты сочинил стихотворение? А я, читая его, напела строки, как песню. Ты так обрадовался тогда, я это видела. Ты улыбался. Я никогда не говорила тебе, что у тебя красивая улыбка. И не скажу, милый Тедди. Она у тебя скупая, но добрая, светлая, как солнце, а это лучше, чем красивая.
Мне так хочется писать: «Ты помнишь? Ты помнишь?»… Но я не то пишу. И все-таки… Ты помнишь, мы обещали любить снег? Ты помнишь, мы мечтали найти гусеницу и превратить ее в бабочку? Ты помнишь, что взял с меня обещание писать тебе все, что придет ко мне в голову? Ты помнишь, мы клялись быть рядом, оказываться друг с другом всегда, когда это необходимо? Я помню, Тедди, все помню.
Но я сейчас не рядом с тобой.
Мне пришло в голову – зачем я? Я подумала, тот момент…
Момент, когда уходит жизнь, это слышат, чувствуют все праматери и праотцы этого человека, и дети его детей, рожденные или не рожденные… То же происходит и при появлении на свет. Сначала ты знаешь их всех, но свершается миг, и они забыты. Ты появляешься на свет, крича, слыша едва их замерший шепот. Они отпускают тебя. Они, которые через годы и годы встретят тебя, и ты вспомнишь их, будто вернулся в тот миг, когда еще не родился.
Не знаю, что произошло, когда родилась я. Думаю, ничего примечательного. По крайней мере, я ничего из того дня не помню. Тогда, 17 октября, миссис Эванс нарекла меня Игнес. Так она и произнесла, спокойным голосом, как потом сказала мне наша любимая нянюшка Мэгги, увидев меня впервые:
– Игнес Эванс.
А вскоре миссис Эванс уснула здоровым сном, оставив меня на руках няни, с одним, пока что единственным знанием – моим именем.
Очень странно это, родиться, и начать жить.
Потом дни, недели и месяцы стали расти, как узоры на снежинке, летящий вниз на землю, превращаясь в года. Сначала мне исполнился год, затем два года. Зачем я это пишу? Просто, Тедди, мне подумалось… Впрочем… Я почти не помню того времени. Какие-то воспоминания иногда появляются, но их так мало, что даже жалко.
Я помню отца, он сидит в кресле и задумчиво водит пальцем по своим рыжим усам. Иногда, когда хотелось пошалить, я тянула руку к его лицу, чтобы дернуть за усы. Но отец, хоть и с улыбкой, отводя мою руку, смотрел на меня сурово.
– Хватит, Игнес, – говорил он.
Маму в своем детстве, я помню больше, чем папу. Ее характер сложнее описать, чем характер отца. Ее можно представить и легкой, и тяжелой, насколько так вообще можно представить натуру человека.
Как образ отца запомнился мне в виде задумчивого, чем-то раздосадованного человека, но цельного, так и образ матери – четкий, но одновременно раздваивающийся… Не могу понять. Образ матери – будто разбитая пополам чаша, не склеить, но едино.
Однажды, когда я, двух лет отроду сидела за столиком, где меня обычно кормили (это я отчего-то хорошо помню), от нетерпения стала стучать ложкой по столу. Сейчас я расцениваю это как нечто раздражающее, то есть, как и моя мама тогда. К слову сказать, кухарка в тот день попросила выходной, а няня должна была прийти позже. Полагаю, ей пришлось тяжело. Не помню, где был ты Тедди. И… Я была ребенком, думаю, это уже оправдание? Хотя, не хотелось бы оправдываться.
Ложка стучала о поверхность стола, а мама хмурилась, готовя мне еду. Я видела ее лицо, видела, что ее злят эти звуки, но не понимала этого.
В конце концов, она выкрикнула:
– Игнес, прекрати!
Она крикнула это громко, но я ее не испугалась. Во мне проснулся какой-то странный, неосознанный азарт, и она, еще злее, закричала:
– Прекрати! Прекрати!
И злобно стала помешивать ложкой в котелочке, где варилась моя каша, злополучная, надо сказать.
Я упорно стучала. И вот, она, бросив свою ложку куда-то в угол кухни, равнодушно (а миг назад, ее глаза метали молнии!) взглянула на меня и начала танцевать под стук моей ложки.
– Останешься без еды, – сказала она, верчась и притопывая ногами.
Правда, часа через два, она сжалилась надо мной. Когда, наконец, пришла Мэгги, она разрешила меня накормить. Мэгги не любит вспоминать об этом, но, думаю, это подорвало авторитет матери в ее глазах.