Предложение написать предисловие к книге Георгия Александровича Балла поначалу вызвало у меня неловкость: вроде бы не по чину – представлять читателю автора, которому по возрасту годишься в сыновья, если не во внуки. Но на самом деле именно в этой не вполне обычной ситуации есть большая правда – и даже двойная. Во-первых, именно так вообще устроено воспроизводство культуры: только то и остаëтся, что принимают на ура дети и внуки. А во-вторых, лично и непосредственно Георгий Балл на моих глазах половину девяностых и добрую долю двухтысячных провëл, можно сказать, в роли молодого автора: участвовал в сетевых литературных конкурсах, выступал, в лихо надвинутой на глаза бейсболке, с чтением своих сочинений на пару с Данилой Давыдовым – и было это совершенно органично, потому что и в текстах Балл владеет ровно этим же искусством: органично, без следа специальных усилий, встраивать свой голос, особую щемящую лирическую интонацию, в любые, сколь угодно причудливые контексты.
Невозможно быть современным по принуждению, лишь ради того, чтобы за кем-то другим угнаться. Недостаточно то и дело упоминать в текстах Интернет или мобильный телефон, чтобы они прочитывались как портрет эпохи. Но Балл и подаëт всякую эту технологическую новацию как недосягаемую сладкую небывальщину, до которой толком не дотянешься: даже распоследний пейджер не достаëтся пассажиру электрички Якову Норкину, заплатившему за него сполна, что уж говорить о Грише Фридкине, чаявшему благодаря «беспощадной магнитоструктуризации» сделаться «радиоактивно молодым». А тебе, читатель, кажется, что вот оно всë, у тебя в кармане и под рукой? Может, и правильно кажется, но тогда ты получаешь голую технологию, ценную исключительно с прагматической точки зрения, – а у Балла ко всякой вещи прилагается ещë и миф о ней (так в ранних текстах, задолго до всякого Интернета, всей полнотой мифологического бытования была наделена не только лодка, что нехитро, но и, скажем, грузовик).
При этом миф не сводится же к невинной сказочке. Он непременно восходит к какой-то древней стихии (у Балла по большей части к стихии Земли – впрочем, и с воздушной стихией многие его персонажи накоротке, то и дело норовя улететь), у него особый ход времени – зачастую не столько ускоренный или замедленный, сколько нелинейный, циклический (да ведь и сам Балл, см. выше, разом стар и молод). Более того, миф тотален: он втягивает в своë пространство всë, с чем соприкасается, вплоть до мельчайших деталей быта. Всякое действие – мистерия. Даже когда бродяга торгует тараканами на Птичьем рынке, даже когда полупарализованная старуха опорожняется под себя. Один только Платонов, может быть, так же готов видеть мистериальный смысл в любом слове и жесте любых своих персонажей – но у Платонова это в эпосе, непосредственным содержанием которого как раз и выступает попытка преобразования человеческой жизни в мистерию, а у Балла жизнь мистериальна просто так, это данность, задевающая героев как бы невзначай и резонирующая с их лирическими переживаниями, с их очень частными историями. При этом родовое и этническое начало присутствует в этих историях почти всегда – но как иллюзия, ложный след: «ошибка вышла: не Жид вечный, а земля вечная» – свой мистериальный сюжет каждому разыгрывать со стихией в одиночку.
Верней сказать, не в одиночку, а с тем, к кому лежит сердце. И это тоже в некотором роде парадокс: мифопоэтическое мышление Георгия Балла неизменно оказывается антропоцентричным. И это, надо сказать, вдвойне поучительно с учëтом снова входящих в моду спекуляций о том, что авангардисты и новаторы-де ставят свои лабораторные опыты, а душой человека интересоваться не желают. И очень даже желают – но только так, чтобы этот интерес открывал в итоге какое-то новое знание и понимание, какую-то перспективу: вширь, вглубь или ввысь.
Всë это, разумеется, не отменяет того, что в определëнном смысле проза Георгия Балла – уже часть истории, глубоко укоренëнная в 60–70-х годах прошлого века, рядом с прозой Генриха Сапгира и Игоря Холина (чьей памяти в этой книге посвящены прочувствованные тексты – не траурные, а экстатические, то есть тоже взывающие к мистериальному началу), в чëм-то родственной, а в чëм-то глубоко отличной прозой мэтров питерского андеграунда (скажем, Бориса Дышленко)… Но времени с тех пор миновало изрядно, и многое из того, что виделось литературным мэйнстримом, с наивозможным почтением сдано в архив, на попечение Букеровского комитета etc. А вот эта проза – неожиданная, негладкая, сбивающая с толку то мнимым простодушием, то открывающимися безднами, – живëт себе. И дай ей Бог.