Утром пришло письмо от друга: «Сегодня я убил человека».
Оказалось – чистая правда: он застрелился.
Я помню, как мы с Каем вышли из крематория. Пощурились на солнце, привыкая к жизни.
Оставался день до зимы. Южноамериканской зимы – Ману любил только эту зиму и каждое наше лето уезжал в Колумбию или Аргентину – жить в зиме. Потому что нашей зимой у него наступало лето – в Чили или Перу.
Я нёс урну с прахом. Кай раздумывал, как с ним поступить.
Ману оставил на столе лист пожеланий. Во-первых, он настаивал на крематории, за что мы были ему очень благодарны.
– А помнишь, он мечтал о мексиканском кладбище? Рассказывал, что там весёлые надгробья, ребята славные. Будет о чём поговорить.
– На пальцах? Он не знал испанского.
Ману также сообщал, что его можно закопать под деревом. Тополем или клёном. Возможно, дубом или рябиной. Яблоней, например.
А можно развеять. Просто так или с высоты.
– Только не над морем, – напомнил Кай.
– Разумеется.
Мы выбрали крышу дома в семнадцать этажей. Ветер нас ждал и проводил к самому краю. Мы помолчали, попрощались. Вытряхнули урну.
Всё, чем был Ману, легко растаяло на солнце.
С тех пор, как нас осталось двое, бездельник Комов ежеутренне торчал в моём подвале. Уничтожал запасы чая и доводил до тоски болтовнёй с прихожанами.
Комов искал в них глубину. Как сам изволил выразиться, простукивал половицы, надеясь настучать под ними тайники. Но в массе своей приходящий люд был просто пол – дубовый.
Зато все прихожане страшно охотно болтали с Комовым. Он-то молчал, но его всепоглощающего присутствия было достаточно, чтобы пациент забыл про боль и трещал без умолку.
О самом прозаичном: сплетни, деньги, выпивка.
Дурацкий Комов не сдавался. Он не верил, что настолько понятные люди могут ходить в наш подвал, соглашаться на мои условия – и не иметь при этом второго дна.
Мне казалось, что ещё немного, и я отправлю Комова вслед за Ману.
Комов, чуткий к любым настроениям, вовремя прикидывался полезным. Отвечал на звонки, чего страшно не любил, но я не любил ещё страшнее; вёл записи, считал деньги. Внимание барышень тоже старался переключить на свою особу. Обычно получалось, и за это я его всё-таки терпел.
Сегодня к нам влетела леди в перьях и кольцах. Она получила, что хотела, нарекла меня гением, но не выпорхнула наружу, а потребовала чаю и защебетала. Совсем немного о себе и – вдруг – о моём образе жизни.
– У вас так интересно, Кай. Приятно. Вещи такие необычные. Кто их сюда приносит?
– Мой подвал – я и приношу.
– Откуда же мне знать? Может, это ваша жена.
Я молчал. Комов тем более – он всегда так делает.
– Вы не женаты? – прямо спросила птица.
– Вроде нет.
– А точнее не подскажете? – хихикнула она.
– Он просто не в курсе, что так делают, – вставил Комов.
– Но это же известно всем! Гению нужна женщина, которая будет обеспечивать уют! Жена.
Тогда я сообщил присутствующим:
– Нет, я не сволочь, не женюсь.
– А что, кто женится – тот сволочь? – удивился Комов.
Такого он ещё не слышал. Я понял, что он разворачивает мысленный блокнот, и любезно продиктовал:
– Кто позволяет себе гением жить на вкусном и на стиранном – тот сволочь. Он наорёт на жену, потом в плечо ей высморкается, поэтизировать или шедевр писать отправиться, а она – посуду мыть. Он в кабак, а она – на порог, ожидать.
– И оба счастливы, – вставила леди.
– Сволочь и дура. Гадкая жизнь. Нет во мне столько гениальности, чтобы прощать себе такое.
Звонок не дал договорить. Комов словил момент и предложил пернатой леди проводить её до двери. А мне пришлось снять трубку и узнать, что «рисунок будет на запястье».
– Записываю на двенадцать. Ваши имя-фамилия?
– Ян Санчес.
– Вас действительно так зовут?
– Да.
– «Санчес» – какая буква последняя, «зэ»?
– «Сэта».
– Что?
– На конце буква «сэта».
– Всю фамилию по буквам продиктуйте.
– Сэ, а, эне, че, э, сэта.
– Что за язык?
– Испанский. У меня испанская фамилия.
– И мужское имя.
– Да, – женский голос на том конце оставался бесстрастным.
Ян Санчес. Так её и записал.
Знакомство с городом следует начинать с высокой ноты. Самой высокой: недостроенной многоэтажки, колеса обозрения на холме, башни какого-нибудь университета.
Это обыкновенный ритуал первого свидания: я поднимаюсь на крышу, усаживаюсь, свесив ноги за край, и пью с городом на брудершафт. Мы роднимся, он обнимает меня. Сутки я нахожусь под его защитой. Потом уезжаю, а в сердце города остаётся рубец с моим именем.
На этот раз случайный выбор города подвёл. Мы уже были знакомы, причём глубже, чем хотелось. Но город захотел увидеться опять.
Я помню, что в полуразрушенной свече было семнадцать этажей, и выше здания во всём городе не нашлось. Тёмный и неприветливый, этот массив торчал в самом центре, покрывался язвами имён и медленно сгнивал. Разумеется, никакого лифта – только опасные ступени и пролёты.
Но город желал поздороваться именно здесь, и я, вооружившись бутылкой красного, шла ему навстречу.
А на крыше стоял самоубийца. В чёрной рубахе, которую рвал ветер. На носочках ботинок стоял, раскачиваясь, у самого края – и смотрел вниз.