К дому святого я подошел под вечер. Невидимый прежде, издалека, из-за окутавших его клубов тумана, теперь дом проступал из мглистой пелены – белыми стенами, приземистой дверью, черепицей, створками ставен… У одной покривился затвор, она отошла и словно звала заглянуть внутрь, и я, приникнув к стеклу, всматривался в сумрак, пока не привыкли глаза и тьма не разошлась, как занавес в театре. Просторный зал. Грубо сколоченный стол посредине. Рядом с ним – деревянный стул. Каминная плита на опорах. Между ними – огромный розарий с бусинами, увесистыми, точно костяшки, и распятием цвета слоновой кости. И еще, ветхим саваном – пыль: на меблировке, на полу, на стеклах…
Я потянул дверь. Та подалась: ее никто не запер – и я шагнул в кислую промозглую стынь. На столе лежала раскрытая гостевая книга. Последнюю запись внесли восемь месяцев тому назад, весной – двадцать имен детским почерком: школьный класс на каникулах. Под книгой нашлась самодельная настольная игра: три фишки – фигурки паломников – и доска, по которой, разбитая на квадратики с номерами, вилась дорога-змейка. Начиналась она с единицы, от того самого домика, где я сейчас гостил, а завершающая клетка, пятьдесят пятая, символизировала Рим.
На стенах висели картонки с посеревшими от сырости текстами. Тут святой помогал матери печь хлеб. Там играл с братьями и сестрами. Наверху возносил молитвы.
Я сбросил с плеч рюкзак, поставил его на пол и поднялся наверх. По всей длине дома, утепленная по углам смесью гравия, соломы и глины, тянулась мансарда с кирпичной трубой. Черепица лежала на голых балках, бледных, как те четки над камином, отчего комната походила на реберный каркас. За дымоходом, в побеленном известью алькове, виднелись панцирная койка, статуя изможденного юноши – невысокая, мне до пояса – и каменная плита с надписью Merci à St Benoît – «Благодарение святому Бенедикту». Над кроватью, на полке, лежало распятие. Лик Христа казался безмятежным, словно Спаситель просто прилег отдохнуть.
Здесь святой проводил каждую ночь.
Об этом доме мне рассказали вчера, в аббатстве святого Павла в Виске. Здесь провел свои детские годы небесный покровитель всех пилигримов, и стоило братьям узнать, что я иду в Иерусалим, как они наперебой стали упрашивать меня: посети! Это святое место! Посети его! Обязательно! Непременно! И теперь я стоял у постели святого и пытался вспомнить остальную его историю.
Бенуа-Жозеф Лабр – так звучит его имя на французском – родился в середине XVIII века в семье купца. Дядя его был священником. Мать родила пятнадцать детей: пятерых мальчиков, пятерых девочек, и еще пятеро умерли, так и не успев увидеть этот свет. Дети росли в Амете, маленьком поселке в семидесяти километрах к югу от Кале. В детстве Бенуа был тихим и набожным и в шестнадцать решил уйти в монастырь. Но его гнали прочь. Картезианцы в коммуне Лонгнесс. Цистерцианцы в аббатстве Ла-Трапп. Он был слишком юн. Слишком слаб. Слишком хрупок. Не понимал хорала. Не знал философии. Мальчик хотел оставить мир, но любая попытка завершалась крахом – и тогда он изгнал себя сам.
В двадцать один год Бенуа-Жозеф ушел из дома и обещал вернуться к Рождеству, но из родных его больше не видел никто – ни мать, ни отец, ни братья, ни сестры.
Семь лет он странствовал по Западной Европе. Начиналась последняя треть столетия. Паломнические пути, некогда соединявшие континент, давно поросли бурьяном. В те дни, когда выпало жить Бенедикту, век святых путешествий давно канул в Лету – до эпохи пара и то оставалось меньше, чем прошло с тех времен, – но он ходил пешком от Айнзидельна до Рима, от Лорето до Сантьяго-де-Компостела. Юноша, слишком слабый для монастырской жизни, прошел тридцать тысяч километров без гроша в кармане, не имея даже плаща, в который мог бы закутаться ночью.
Его дни были сплошной чередой лишений. Ел он черствый хлеб или придорожную траву. Спал на земле, а когда предлагали приют, отказывался лечь в постель и ночевал на ступенях. Он подражал юродивым ради Христа – средневековым мистикам, жившим подобно зверям и безумцам, – и, страшась гордыни, выбрал жалкое прозябание. Как говорил его духовник, брат Марконий, то было смирение, рожденное любовью, ибо паломник так любил своих собратьев, что своей аскезой надеялся искупить хотя бы малую толику их грехов. Но любовь ли погнала его из дома? Я смотрел на его панцирную кровать – и вполне мог представить иную причину. Он ведь с самого детства мечтал о монашеской жизни! Но мир взрослых его отверг – так, может, он решил навсегда остаться ребенком, словно Питер Пэн, подавшийся в пилигримы?