Что может быть ужасней этого слова – кррресло? Да и не только слово, а само сооружение с высокой прямой спинкой, с подлокотниками, на которых оскалились львиные морды из тёмного, лоснящегося дерева, с выпукло-тугим сиденьем, обтянутым чёрной кожей, само это сооружение было для Лорочки кошмаром её детства, а потом – и всей её жизни. Стояло кресло в углу большой кухни слева от окна, выходящего в сумрачный ленинградский двор-колодец. Это было его постоянное место, оно здесь стояло всегда, ещё до рождения Лорочки, до рождения её мамы, а, может быть, даже бабушки. Вообще-то, обычно в нём никто не сидел. Когда обитатели квартиры обедали не в гостиной, а в кухне, все садились вокруг стола на стулья, которые мама называла венскими. А в кресло никто не садился, оно одиноко стояло в тёмном углу, ждало своего часа и было просто кррреслом. Время от времени, конечно же, его час наступал…
Кажется, впервые это случилось, когда Лорочка, рассердившись на брата Женьку за то, что тот нарисовал химическим карандашом её портрет с огромными ушами и длинным носом набок, с которого при этом свешивалась капля, воткнула этот карандаш ему в плечо. Ведь мерзкий Женька уже умел писать печатными буквами, поэтому он ещё и написал внизу, под портретом – «Вора», потому что в свои пять лет на вопрос – как тебя зовут, девочка? – Лорочка отвечала именно так – «Вора». Буква «л» ей не давалась. Заточенный грифель едва проколол кожу, но показалась капля крови, Женька заорал, сбежались все домашние, а когда мама принесла пузырёк с йодом, Женька дунул наутёк в дальнюю комнату, не переставая визжать. Все бросились за ним, ведь надо было извлечь из ранки кусочек отломавшегося грифеля, и ещё йод, йод! Клубок из домочадцев перемещался из комнаты в комнату, пока извивающегося и воющего сиреной Женьку не скрутили и не совершили всё, что положено. Настала пора вспомнить о той, которая сделала жирную точку-татуировку, оставшуюся, кстати, на Женькином плече на всю жизнь.
Пока Лорочка одна стояла в кухне и обречённо ждала своей участи, до неё сквозь вопли долетали слова:
– Пинцетом?
– Нет, нет иголкой лучше!
– Да подержите же ему руку кто-нибудь!
– А иголку-то обожгли на огне?
– Да возьми вот пинцет, он острый, я его в спирт макнул!
– Где он?!
– Да вот же, на блюдце!
– Промокни кровь, мне не зацепить!
У Лорочки цепенела душа. Что будет? Что будет с Женькой, а, главное, что будет с ней? И когда, когда, наконец, перестанет лязгать о блюдце пинцет? Почему-то это лязганье было особенно жутким…
Раз пинцет всё ещё гремит о блюдце, грифель никак не достать. Но всё же, понемногу Женькин вой превратился во всхлипывания, и Лорочка сжалась в ожидании возмездия. Где-то в верхней части живота, как будто, раскрывался зонтик – это был страх, который Лорочка испытала впервые, и который потом всю жизнь проявлял себя именно так – раскрывающимся зонтиком где-то в области желудка.
Мама, очевидно утомившаяся от погони за пострадавшим и от врачевания, а может быть, увидев бледное, заострившееся Лорочкино лицо, сказала усталым, бесцветным голосом:
– Сядь, Лора, в кресло… Сядь и подумай. Подумай хорошенько. И будешь сидеть, пока не поймёшь.
Лорочка уже давно всё поняла, она поняла всё, пока лязгал пинцет, пока визжал Женька, пока звучали ужасные слова: иголка, йод, кровь, огонь. Но надо ещё что-то понять, надо сесть в кресло… Чёрное и необитаемое, оно было холодным, и Лорочкины ножки над чулочками, которые были пристёгнуты к лифчику резинками, прилипли к коже сидения, и Лорочке показалось, что оно не только обжигающе холодное, но и мокрое. Уходя из кухни, мама погасила свет, оставив, впрочем, бра над телефоном в прихожей. Лорочка осталась одна. Само по себе, это было неприятно – полумрак, одиночество, холодное чёрное кресло. Но всё же, наказание, против ожидания, оказалось довольно мягким. Правда, по мере того, как проходило время, а из дальней комнаты доносились повеселевшие голоса домочадцев, развлекавших раненого Женьку, Лорочке становилось всё обидней. Ведь никто, наверное, не видел мерзотного портрета с огромными ушами и с каплей под длиннющим носом с набалдашником на конце. А чего стоит это – «Вора»! Знали бы они все, как она каждый день сотни раз ломает язык, пытаясь упереть его в зубы, чтоб научиться, научиться, наконец, легко и непринуждённо говорить – «Л-л-лорочка», вместо «Ворочка». Слёзы обиды мутными линзами стояли в немигающих глазах Лорочки, когда в кухню вошла бабушка и включила свет.
– Иди и попроси у Женика прощенье, – сказала она.
Лорочка сползла с кресла, вернее, отлипла от чёрной кожи, которая давно из холодной превратилась в горячую. Отлипла, но осталась стоять рядом с креслом.
– Ну, что же ты стоишь? Иди – надо отвечать за свои дела. Иди и расскажи, почему ты такая ужасная злюка.
– В это время в дверном проёме нарисовались мама и Женька. Он держал в руках серебряную кружечку с вензелем и кофейной ложечкой ел из неё гоголь-моголь, который в утешение сбила для него мама. Вообще-то кружечка с ручкой в виде лепестка, золочёная внутри, постоянно стояла на почётном месте в горке за стеклом и вынималась оттуда крайне редко. Обычно её извлекали для Лорочки, например, когда она болела, и надо было напоить её настоем травы с мёдом и глоточком кагора. Но в этот раз её достали для Женьки. Это обстоятельство доконало Лорочку. Её никто не любит, она больше никому не нужна. Ну и пусть уходят, веселятся, едят гоголь-моголь, пусть, пусть рисуют страшилищ и пишут под ними – Вора! А она навсегда останется в тёмном углу, в чёрном кресле наедине со своей никому не понятной обидой. Солёные, дрожащие на глазах линзы хлынули горячими ручьями и лились ещё долго, пока всё как-то само собой ни устроилось под общий гомон домашних. Детей уложили спать, все разошлись, а кресло чёрной громадой осталось стоять в своём углу.