Все сходились на том, что в Риме стало холоднее.
Стылая зимняя сырость не отступала дольше, чем в былые годы, да и с приходом весны большие каменные дома и дворцы благородных риони[2] оставались холодными. Еще хуже было в церквях. Итальянские небеса по-прежнему полыхали жаркой синевой с бесчисленных картин, но картины уже не отражали действительности. На самом деле похолодало во всем мире, от Китая до Бразилии, но Хью О’Нил, граф Тирон[3], этого не знал; его родная страна, которую он не видел уже лет десять, оставалась в памяти все такой же зеленой, такой же теплой, как прежде. Англия – другое дело, да; там было холодно; мальчишкой, когда он жил там у Сиднеев, своих опекунов, ему доводилось ходить по льду замерзшей Темзы, твердому, как гранит, среди ледовых дворцов и аркад, что по ночам освещались свечами и коптилками; огоньки мигали, словно дрожа от холода; а мимо, как по широкой дороге, проносились сани, и лед рассыпался сверкающей крошкой из-под шипастых подков.
Как же давно это было.
В покоях палаццо Сальвиати[4], которые папа выделил графу, стояли угольные жаровни, но стекол в высоких окнах не было, а закрывать ставни на ночь граф не желал. Спал он, закутавшись в меха и подложив подушки под голову, полусидя, точно больной. И всегда держал меч под рукой. Любая ночь могла стать для него последней, думал он. Любая сила из тех, с которыми он когда-то боролся, любая держава, которую он предал или подвел, могла подослать убийц. Сын короля Испании. Английская корона. Его собственные кланники и вассалы. Наконец, Sanctissimus[5] собственной персоной, а не он, так его кардиналы: скоро они устанут от графа, от его бесконечных просьб о деньгах и оружии, потребных для возвращения в Ирландию, от заговоров, которые он строил in vino plenus[6] со своими товарищами по изгнанию (этот мечтает о мести, тот одержим правосудием), быть может, тоже втайне его ненавидевшими. Найдется кто-нибудь, кто прижмет к его лицу подушку, и больше он уже не проснется. Но те легионы земли и воздуха, те великие и прекрасные, которых он подвел сильнее, чем кого бы то ни было, а они, в свой черед, подвели его, – уж они-то его здесь не достанут. Здесь им не под силу покарать его или причинить хоть какой-то вред: за пределы Острова им хода нет – точно так же, как ему самому нет возврата.
Но сейчас было лето, благословенное лето. Пробудившись, граф ощутил, как ночь оборвалась, словно бы внезапно, – и начался новый долгий день. В двери спальни тихонько постучались. Затем дверь открылась: слуги внесли для него таз с водой и белые полотенца для рук и лица. Граф отбросил покрывала и встал, по-стариковски покряхтывая. Желает ли его светлость разговеться, спросили его, или сперва посетить мессу? Граф, так и стоявший голым, посмотрел вниз, на собственную грудь – на поседевшие завитки, когда-то ярко-рыжие, на рубцы и шрамы, так и не заросшие волосами вновь. Вот она, страна его жизни: вся история на виду. Вполне ли он здоров? Сразу и не понять. Сначала месса, сказал он. Ему помогли накинуть длинный стеганый халат, какой носили римляне по утрам, – весталью, robe de chambre[7]. Затем слуги встали от него по бокам; взяв их за руки и держась, чтобы не упасть, граф втиснул ноги – искореженные артритом, шишковатые и будто чужие – в бархатные туфли. Ему поднесли поссет[8] – он выпил. Подумал, не вернуться ли в постель. Потом все же завязал пояс халата, отпустил слуг (его всегда восхищало, как они пятятся до самой двери, кланяясь на каждом шагу), зевнул во весь рот и с этим щедрым глотком летнего утра проснулся окончательно.
Во дворце Сальвиати была маленькая часовня, где архиепископ каждое утро служил мессу, повинуясь каноническому закону и собственному своему желанию. Постоянных прихожан у него было немного: монахини, выполнявшие разные работы во дворце, да благородный пенсионер, которого архиепископ держал при себе секретарем. И, разумеется, граф Тирон, всегда занимавший позолоченное молитвенное кресло между двумя рядами простых скамей. Войдя в часовню в сопровождении служки, архиепископ мимоходом тронул О’Нила за плечо и улыбнулся. Глядел он перед собой – на алтарь, где уже стояли священные сосуды и лежало раскрытое евангелие.
Петр Ломбард, архиепископ Армы, что в Ольстере, ни разу в жизни не всходил на свою кафедру. Родился он в Мунстере; выказал блестящий ум, был отправлен на учебу в Оксфорд, а после – на континент; в Бельгии, в католическом университете Лувена, стал доктором богословия. Затем приехал в Рим и произвел на папу Климента VII такое впечатление, что вскоре поднялся до архиепископского сана, не задержавшись надолго на нескольких более скромных должностях. Выбор естественным образом пал на него, когда скончался предыдущий архиепископ Армы, и Петр получил перстень и посох, но путь на кафедру в Ольстере ему был заказан. Став помазанником, он так и не стал пастырем для вверенных ему прихожан; он не мог ни венчать, ни отпевать их, ни служить для них обедню по праздникам.