– Ди́ду, ди́ду, ты куда?!
(Внучка, обращаясь к схватившемуся
за шапку хмельному деду)
– На Укра́йну-далэ́ко!
(Из рассказов моей бабушки-казачки).
Почитай как четыре века тому назад далёкие мои пращуры в лихую годину были принуждены покинуть тот край, где некогда, в Великой Степи, зародился козацкий народ наш. Мыслилось им нена́долго, а вышло – навеки. Всевластная сила, которая одна и управляет всем сущим, а имя ей – Промысел Божий, захватила их своей рукою и повлекла, погнала, как ветер катит по степи перекати-поле, в долгие скитания по степовым околицам Руси сначала на Дон, а потом на Яик…
Низкие происхождением и великие духом, воспетые и ошельмованные, прославленные и проклинаемые, святые в смерти и многогрешные в жизни, о вас, пращуры, эта книга…
Закрыв глаза, я вижу их,
В угрюмых шрамах боевых —
Таких могучих и суровых…
Их поступь звонко тяжела,
На лбу забота залегла,
Но ищет взгляд просторов новых…
Силен и верен взмах руки,
Прямые плечи широки,
Скупы слова, улыбки редки.
Вояки с ног до головы —
Они все были таковы,
Во тьме исчезнувшие предки!
За доблесть дел, за горечь ран
Им песен не слагал Баян:
Их славный путь прошел украдкой.
Лишь в старой записи, порой,
Про подвиг чей-нибудь лихой,
Расскажут сдержанно и кратко…
Мария Волкова. Париж. 1939 г.
…Томительное ожидание перед битвою, когда нервы брунжат, как перетянутые струны на кобзе, понемногу становилось нестерпимым. А предтеча смерти – тяжкая могильная тишина исподволь уже объяла собою лес и, казалось, липла к коже, как влажная листва. Терпкий дымок опасности незримо витал в воздухе и явственно щекотал ноздри приторным трупным духом, который загодя чуют лишь падкие до мертвечины звери да ещё может быть старые вои.
Всё укрытое теперь в Чёрном лесе – и запорожский полковник Шама́й, застывший как степной идол скифский, и невеликий его козацкий чин, стоящий поручь, и кучи запорогов, теснившиеся за их спинами везде, где вышло ровное место – всё стояло покойно как в божьем храме. И даже кони козацкие, приученные к скрадываниям, не ржали, не фыркали, а лишь тревожно стригли ушами.
Вдруг чуткий, как журавель, есаул поднял руку горе́. Всё, что ни есть живое и допреж того безмолвствовавшее, теперь казалось и вовсе оборотилось в каменных истуканов.
Что́ почуял на дальности расстояния репаный степовой сироманец, какой знак, то так и осталось неведомым. Но только не успел бы и самый расторопный козак запалить загодя натоптанную маленькую люльку, обыкновенно прозываемую за то бурунькою, как за Панским Кутом, в обшитом лесом яре, целая туча гайворон с пронзительным граем поднялась в небо.
Мало погодя услужливое эхо донесло и другой знак – едва слышный отголосок дружного залпа, заставивший подумать, что, быть может, то не первые предвестницы смерти встали на крыло, а души убиенных, так внезапно вычеркнутые из книги живых, негодуя, заметались над внезапно покинутыми телами.
В самой природе воздуха тотчас, словно что-то незримо дрогнуло и переменилось, ибо для всех живота имущих, которых свёл вседержитель сегодня у этого сельбища, знаки те располовинили занимающийся день на минувшее и грядущее, отказав одним в другом. Но уж так заведено в божьем мире для равновесия, что не можно, чтобы всем мёд, равно как и не можно, чтобы всем дёготь, и что для одних недоля горькая, то для других – прибыток нежданный.
Вот и для полковничьего слуха, чуждый природе звук выстрелов, как видно, сказался милее благовеста. Облегчённо перевёл он дух в тесно облекаемой кольчугою груди, потянул с головы рысью мегерку и, оперевшись на саблю, опустился на колени.
Тотчас стоявший рядом дюжий сотник поворотился к запорожцам и густым своим голосом, как в пустой пивной котёл, гукнул:
– Шапки гэть!1
Товарищество тут же обнажило головы на краткую козацкую2 молитву перед битвою. Все разом, кто преклонив колени, а кто просто угнувши обритую свою голову и угрюмо загадав, доживёт ли до вечери, все как один, перекрестившись, сказали единым духом: «Крепи».
– Крепи, – жарко вымолвил и полковник. – Пресвята Богородыця, не оставь козацтво запорожское! Владычиця! прикрой нас своею десницею!
Приложившись к крестовине сабли, он поднялся, ободрённый молитвою. Вместо шапки на голове у полковника оказалась дамасская мисюка. Глядя на него и запорожцы покрыли головы и теперь уж принадлежали только господу богу.
– На кинь3! – щёлкнул татарской камчой есаул.
Чернобровый козак подвёл к полковнику коня, в жжении горячей крови нетерпеливо раздувающего ноздри, подал повод и придержал стремя. Шама́й взлетел в седло, словно пуд с плеч скинул, помолившись. Разобрав повод, попробовал, легко ли идёт из ножен сабля и, не оскорбляя благородного коня плетью, тронул пятками его бока:
– Ну, з богом козаки… Гайда4!