Войсковой атаман Лукьян Васильевич Максимов беспокойно поднял с подушки взъерошенную, заспанную голову и прислушался. Сквозь железный ставень с улицы проникал гомон людских голосов. Атаман вспомнил, что сегодня необычный день. Сердце его болезненно сжалось, он торопливо сбросил с постели на пол сухие, мускулистые ноги и судорожно зевнул.
– Господи Исусе, – мелко закрестился он, – забот-то ныне сколько, забот-то… Напасть-то какая…
Подойдя к оконцу, атаман отодвинул засов и открыл ставень. На слюдяных глазках ослепительно заиграли солнечные лучи, по низкому, со сводами, потолку запрыгал радужный зайчик.
Атаман поспешно, но тщательно умылся, помолился богу и, подойдя к венецианскому зеркальцу, висевшему на пышном, вытканном золотом ковре, расчесал гребенкой лохматую голову и русую бороду. Звонко щелкнув внутренним замком, вынул из кованного железом сундука новые синие шаровары, расшитые узором, просунул в них ноги и натянул узкие красные сафьяновые сапоги с яркой астраханской расшивкой. Надев свой лучший голубой бархатный кафтан, отороченный серебряным галуном, атаман подпоясался широким синим кушаком, усыпанным дорогими украшениями. За кушак засунул турский пистоль с искусной резьбой на костяной рукоятке, привесил кривую саблю в серебряных ножнах и снова подошел к зеркальцу. С удовольствием оглядел себя, надвинул на голову, чуть набекрень, шапку с алым бархатным шлыком, с которого свисала кисть, унизанная жемчугом.
Максимов, широкоплечий, крепко сбитый казак, чуть выше среднего роста, обладал огромной силой и бычьим здоровьем. Он еще не стар, ему всего сорок пять лет. Лицо круглое, румяное. На лбу кольцами вьются русые, не тронутые сединой кудри. Из-под лохматых, густых бровей смело и решительно смотрят большие серые глаза.
Его можно было бы назвать русским красавцем-богатырем, если б правую щеку не безобразил багровый сабельный шрам от раны, полученной в бою под Азовом. Взяв булаву, Максимов собрался уходить. В горенку вошла атаманша, молодая, дородная, пышногрудая казачка.
– Уж уходишь, Луня? – окинула она своего статного мужа взглядом.
– Надобно идти, – вздохнул атаман и озабоченно проговорил: – Ты, Варварушка, будь наготове. Может, царь-то Петр Алексеевич поимеет охоту пожаловать к нам на обед. Бражного меду да фряжского[1] вина надобно побольше. Царь-то до хмельного охоч… Домрачеев да девок-плясуниц покличь…
– Не бойся, Луня, – усмехнулась атаманша, показывая свои чудесные белые зубы. – Не прогневлю царя-батюшку, сумею ему, сердешному, угодить… Будет доволен…
– Да уж знаю, знаю, атаманша, – ласково улыбнулся Максимов. – Баба ты ловкая, когда захочешь, то любому можешь угодить…
Потрепав жену по румяной щеке, атаман вышел.
На улицах Черкасска было необычайное оживление. Несмотря на раннее утро, сновали толпы народа.
Ждали прибытия Петра Первого.
Царь плыл на кораблях из Воронежа в Азов. Хотя о его приезде не объявлялось, молва об этом сразу облетела окрестные городки и станицы. Люди отовсюду стекались в Черкасск, чтобы увидеть царя.
Казаки в цветных кафтанах и зипунах, увешанные оружием, казачки в азиатских ярких нарядах, татары в полосатых халатах, калмыки в ерчаках[2] из жеребячьей шкуры, иноземные купцы, старики и ребятишки шумно заполняли улицу.
В торговых рядах купцы торопливо открывали лавки и лари, выбрасывали на полки разнообразные диковинные товары.
Толпы людей ходили от ларя к ларю, от лавки к лавке и изумлялись невиданным заманчивым вещам. Полки расцветились шелковыми и камковыми материями, парчовыми тканями, яхонтами, жемчугами. На нитках висели золотые и серебряные, с дорогими каменьями, женские украшения. Кучами лежал сафьян всех цветов, сапоги, расшитые узорами чудесной азиатской работы. Морской пеной взбивалась кисея. Ослепляюще отсвечивали на солнце стеклянная заморская посуда, восточные медные кувшины с тонкой шеей, турецкое и генуэзское оружие, венецианские зеркала. Лежали вороха азиатских сладостей, сухих варений. Пирамидами громоздились бочонки с фряжскими винами, фруктовыми наливками, водкой.
У стружемента[3], покачиваясь на волне, стояли греческие, турецкие и итальянские корабли и галеры, доставившие в Черкасск грузы. Хозяева судов, распродав товар, толпились около татарских мурз, торговавших ясырью[4]. Десятка три оборванных и грязных невольников – ногайцев и кавказских горцев – угрюмо сидели со связанными руками на привязи у столбов и покорно ждали своей участи.
В тени мохнатой вербы сидел на разостланном зипуне старый домрачей с длинными запорожскими седыми усами. Рассеянно поглядывая вокруг мутными старческими глазами, он дергал звонкие струны домры и тихим, слегка дребезжащим голосом пел:
Ой, да на славной було, братцы, на речушке,
Да на славной було, братцы, на Камышинке,
Собиралися там люди вольные —
Все донские, гребенские, козаки яицкие.
Собирались воны, братцы, во единый круг.
Во кругу-то стоят воны, думу думают…
– Дед Остап! – удивленно воскликнул молодой казак в алом суконном кафтане, останавливаясь около старика. – Хай тебе лихо, да неужто ты?.. Здоров был, дед!