Ночь будто крошится, когда я покидаю город: туман в пробоинах, комковатое сентябрьское небо. Потреро-хилл у меня за спиной – полоса мертвого пляжа. Весь Сан-Франциско в беспамятстве или забвении. Над полосой облаков поднимается зловещая желтая сфера. Это луна, огромная, надутая, цвета лимонада. Я не могу оторваться от нее, пока она катится все выше и выше, пропитанная белизной, как язва. Или как дверь, освещенная чистой болью.
Никто не придет спасти меня. Никто не может никого спасти, хотя раньше я верила совсем в другое. Я верила во множество разных вещей, но сейчас вижу, что единственный путь вперед – начать с пустоты или даже меньшего, чем простая пустота. У меня есть только я. У меня есть дорога и дрожащий туман. У меня есть эта измученная луна.
Я еду, пока не заканчиваются знакомые места. Пока не перестаю поглядывать в зеркало, выискивая погоню. «Трэвелодж» заткнут за парковку огромного универмага, пустую и освещенную. Будто ночной бассейн, где нет ни единого человека. Когда я звоню, ночной менеджер шуршит чем-то в задней комнате, потом бодро выходит, вытирая руки о яркое хлопковое платье.
– Как у вас дела? – спрашивает она. Самый невинный вопрос в мире, но на него невозможно ответить.
– Отлично.
Она протягивает регистрационную карточку и сиреневую ручку. Складки кожи под мышкой разворачиваются, как крыло. Я чувствую, как менеджер разглядывает мое лицо, мои волосы. Она следит за моей рукой, читает вверх ногами.
– Анна Луиза Харт. Какое милое имя…
– Что?
– Вы так не думаете, золотце? – в ее голосе слышатся Карибы. Теплые, богатые нотки, от которых мне кажется, что она зовет «золотцем» всех.
Трудно не вздрагивать от ее доброты. Трудно стоять в зеленоватом свете лампочки и переписывать на карточку номер машины. Говорить с ней, будто мы просто два человека, живущие без единой печали.
Менеджер наконец-то отдает мне ключ, и я иду в свою комнату, с облегчением закрывая за собой дверь. Внутри – кровать, лампа и один из этих странных складных стульев, на которые никто никогда не садится. Скудный свет сплющивает все предметы в тусклые прямоугольники: безвкусный ковер, пластиковые на вид простыни, занавеску, у которой не хватает крючков.
Я ставлю сумку на середину кровати, достаю свой «Глок 19» и засовываю его под жесткую подушку, обнадеженная его близостью, будто рядом сидит старый друг. Наверное, так оно и есть. Потом хватаю смену одежды и иду в душ. Стараюсь не смотреть в зеркало, пока раздеваюсь, кроме одного взгляда на груди, которые затвердели, как каменные. Правой больно касаться, сосок окружают розовые волдыри. Включаю горячую воду на полную и стою под ней, варясь заживо. Но облегчение не приходит.
Когда вылезаю, сую салфетку под кран, а потом засовываю в микроволновку и держу, пока она не начинает па́рить. Жар, как от вулкана, но я крепко прижимаю ее к себе, обжигая руки, и сгибаюсь над унитазом, все еще голая. Складки кожи на талии ощущаются резиновыми и мягкими, как сдувшийся спасательный плот.
С влажными волосами иду в круглосуточную аптеку, покупаю эластичный бинт и молокоотсос, пакеты с герметичной застежкой и литровую бутылку дешевого мексиканского пива. В аптеке есть только ручной отсос, неудобный и отнимающий много времени. В моей комнате тяжелый древний телевизор. Я отсасываю молоко под звуки испанской мыльной оперы, стараясь отвлечься от ноющей боли. Актеры утрированно жестикулируют и гримасничают, признаются в чем-то друг другу, пока я занимаюсь сначала одной грудью, потом другой, дважды заполняя емкость, а потом сливая молоко в пакеты, которые помечаю: «