Веселые, шумные и уже подвыпившие друзья отца подняли инструмент на четвертый этаж, занесли в квартиру и поставили в Большой комнате. Всего комнат было две, и звали их, точно созвездия: Маленькая, моя, и Большая (потому что больше Маленькой), она же гостиная, спальня родителей, столовая и библиотека одновременно, а теперь вот еще и комната для пианино.
Все в нем было прекрасно – и сверкающая тяжелая крышка цвета жженого сахара, и бесконечный ряд скользких, нежных, таких послушных на вид клавиш, и новенькие ярко-золотые педальки, которые выглядывали каждая из своей уютной, округлой, точно мышиной, норы, обитой изнутри зеленым бархатом.
Но занимательней и чудесней всего был маленький, точно игрушечный, замок, врезанный прямо посредине рамы, там, где располагается «ре» первой октавы. Единственная деталь этого божественного инструмента, значение которой я тогда не могла понять. Зачем врезали этот замок? От кого нужно закрывать клавиатуру? И наконец, если есть замок, то почему нет ключа?
Я и сейчас не могу поверить, что это просто атавизм, дань традиции, согласно которой раньше ученик не мог играть без учителя и пианино было открыто только во время урока. Я не могу поверить, что ключ потерял настройщик, который пришел в тот же день, он что-то уронил и подвинул, а еще приказал наполнить трехлитровую банку водой, поставить ее в пианино и хранить там вечно.
И мне так хочется зайти в Большую комнату, которой давным-давно нет, захлопнуть гулкую крышку, взять этот воображаемый маленький латунный ключ, повернуть его в замке и никогда, никогда уже больше не писать тебе.
* * *
Впрочем, что с того, что я пишу?
Эти строки существуют сами по себе, им не нужен читатель. Порой мне кажется, что они опустились на бумагу невзначай, только чтобы отдохнуть. Как те самые детские птицы, шур! – и улетели. Как серебряная канитель на елке – дрожит, едва касаясь ветвей. И это касание, эта невесомость и независимость мучают и утешают меня. Странным образом свобода этих писем все-таки моя, и другой у меня нет. Это все, что у меня теперь осталось.
* * *
Я не знаю, когда начинается день.
Ночь моя трепещет от света и звуков: то заплачет сын, и я возьму его из кроватки на руки, и загорится в его спальне зеленый ночничок, то кашлянет во сне дочь, и я побегу накрывать ее одеялом, то заскребется в окно кошка, и я открою ей, холодной и душистой от мороза, входную дверь. И наверное, вот в этот момент ночь превращается в холодное синее утро.
Я потихоньку выбираюсь из детской, иду на кухню, включаю чайник. На темно-сером панцире холодильника прилеплена яркая желтая бумажка, где записаны моей рукой следующие важные слова:
почистить духовку
вымыть голову
зашить свитер
развесить белье!!!
собрание жильцов???
купить хлеб
макароны!!!
соль
виноград, сыр, лук, мандарины
корм для кошки
Вот уже бормочет радио за стеной, где только что прошелестел душ и слышится этот тоненький, слегка испуганный звук, точно сумасшедший дятел завелся в ванной. Тук-тук-тук. Так-так-так. Вечный звук мужской бритвы. Скажите мне – зачем они все время тукают? Что можно выколотить из этих узеньких щелочек, по миллиметру каждая? Действительно ли это помогает пене и щетине быстрее покинуть лезвие? Почему-то мне кажется, что нет. А все-таки – так-так-так, ведь было время, мне так-так-так хотелось услышать этот звук, тук-туктук, утром, где-нибудь рядом, за стеной.
* * *
Муж, уходя на работу, торопливо целует меня, и его губы пахнут кофе, а щека – кремом для бритья. Да, кстати, возможно, завтра ему надо будет ехать в командировку, говорит он с порога, а возможно, и нет.
Даша опаздывает в школу, и мы с детьми начинаем одеваться. Дочь отважно сражается со шнурками, сын кричит оттого, что его в теплой комнате заключают в душный комбинезон, я одеваю детей и потому еще не одета сама, и только наша кошка готова выйти без всяких приготовлений. Наконец мы закрываем дверь и выходим в тонкий октябрьский туман. Коляска скрипит на мокрых листьях. На голове у меня кофейного цвета шапка ручной вязки, шея замотана фиолетовым мохнатым шарфом, хороши также мои голубые перчатки с цветочками и радужные перуанские шерстяные носки, которые выглядывают из наскоро напяленных домашних шлепанцев в леопардовых пятнышках. Я одета настолько дурно, что не уступлю голливудской звезде на обложке толстого глянцевого журнала, который вот уже два месяца валяется у нас в туалете.
И это только ничтожная часть, маленькая завитушка на той большой, нескладной и тяжелой раме, в которую вставлена моя повседневная жизнь. Точнее, повседневная жизнь моя и есть эта огромная, перегруженная деталями рама, где поблескивает другая жизнь – прозрачная и хрупкая, о которой никто не знает.
* * *
В чем смысл этой жизни? Какой смешной вопрос. Раньше я задавала его и не находила ответа. Теперь я ни о чем не спрашиваю, а ответ приходит сам собой. Ежеминутно он складывается из разных дел, и каждое – особой формы и важности, каждое со своей причиной и целью.
Надо встать с кровати, потому что заплакал младший ребенок, надо его взять на руки, переодеть, посмотреть, ясные ли у него глаза, а лоб не горячий ли?.. Посидеть потом с ним тихонечко на кровати, дать ему проснуться по-настоящему. В семь часов пойти в соседнюю спальню и разбудить дочь, помочь ей одеться, с сыном на руках прийти на кухню, приготовить завтрак, усадить Дашу за стол, а Мишу – в его высокий стульчик, мой стул – моя крепость, за которым он немедленно разливает свой йогурт и начинает пускать пузыри. Накормить, одеть, дойти до школы, поцеловать дочь на прощание (с какой тоской она смотрит на нас, уходящих! Как беспечен и весел кажется ей наш день вне школьной ограды!), вернуться, раздеться, раздеть сына, показать ему в манежике игрушки, убрать со стола, успокоить сына, утереть слезы, покормить, уложить, развесить белье… и так далее, раз-два-три, раз-два-три, а потом смотришь, уже и ночь на дворе.