Утро 5 января 1942 года было холодным и безрадостным. По пустынной Черч-стрит гулял пронзительный ветер. В тот день я отбыл на службу в морскую пехоту США.
Война с Японией шла меньше четырех недель. Остров Уэйк пал. Пёрл-Харбор стал настоящей трагедией, горьким, жгучим унижением. Поспешно сочиненные военные песни пели все от мала до велика, однако патриотический настрой нисколько не компенсировал художественные недостатки этих произведений. Казалось, в глазах у каждого притаился огонек истерии.
Но все это ровным счетом ничего для меня не значило. Со мной рядом шел отец, так же как и я отворачиваясь от ударов холодного ветра. Я чувствовал боль внизу живота – рана была еще свежая и сильно саднила. Швы сняли всего несколько дней назад.
Я хотел поступить на военную службу на следующий день после Пёрл-Харбора, но в медицинской комиссии настояли, чтобы я совершил обрезание. Это стоило сотню долларов, хотя я до сих пор не уверен, платил я доктору или нет. Но я точно знаю, что немногие молодые люди в то судьбоносное время отправлялись на войну отмеченные таким образом.
Мы перешли луга Джерси и добрались до парома, который перевез нас через Гудзон в деловую часть Нью-Йорка. Завтрак дома был забыт. Мама была на ногах еще затемно – она не проронила ни слезинки. Наше прощание нельзя было назвать душераздирающим, не было в нем и намека на мужество, отвагу и решительность – ни одно из этих слов не описывает в полной мере то, что происходило в действительности.
Расставание с домом, как и многое другое в этой войне, являлось истоком героизма. Мама проводила меня до двери, взглянула грустными, тоскливыми глазами и молвила: «Храни тебя Господь, сынок».
А затем было молчаливое путешествие по лугам и столь же безмолвное прощание перед массивной дверью дома номер 90 по Черч-стрит. Отец быстро обнял меня, затем так же поспешно отвернулся, пряча от меня лицо, и ушел. Швейцар-ирландец окинул меня взглядом и улыбнулся.
Я вошел в здание и стал морским пехотинцем. Капитан, принимавший присягу, чрезвычайно упростил и укоротил церемонию. Мы все подняли руки, затем опустили, когда он опустил свою. Когда было разрешено расходиться, мы догадались, что стали морскими пехотинцами.
Сержант-ганни[1], ставший нашим «пастухом», быстро расставил все на свои места. Сочные ругательства, к которым мне еще предстояло привыкнуть, срывались с его губ и текли непрерывным потоком, словно он всю жизнь только и практиковался в этом занятии. Позже мне еще доведется узнать истинных виртуозов этого дела. Но тогда он, подгонявший нас в Хобокен, к поезду, казался мне неподражаемым. Тем не менее он был достаточно добр и ласков, чтобы буркнуть нам слова прощания, посадив в поезд. Он стоял в конце вагона – человек средних лет, подтянутый и пока еще довольно изящный, впрочем, его изящество грозило вот-вот исчезнуть благодаря быстро отрастающему животу. Он носил голубую форму морских пехотинцев, а поверх нее – зеленую шинель установленного образца. Сочетание голубого и зеленого всегда казалось мне несколько странным, но в тот момент оно как-то особенно резало глаза – яркие, веселые сине-голубые краски формы морпехов в обрамлении блеклой зелени.
– Там, куда вы направляетесь, будет нелегко, – сказал сержант. – Когда вы попадете на остров Пэрис, то сразу поймете, насколько это непохоже на гражданскую жизнь. Вам это не понравится. Вы решите, что ваши командиры хотят слишком многого. Вы подумаете, что все они идиоты. Вы уверитесь, что попали к самым грубым и жестоким людям в мире. Я собираюсь сказать вам одну вещь. Вы будете не правы! Если вы хотите облегчить себе жизнь, прислушайтесь к моим словам сейчас. Делайте все, что вам говорят, и держите рот на замке.
В конце он все-таки не удержался и усмехнулся. Он знал, что говорит правильные, разумные вещи, однако не мог не ухмыльнуться, поскольку не сомневался: мы проигнорируем каждое его слово.
– Да, серж! – крикнул кто-то. – Спасибо, серж!
Он развернулся и быстро ушел.
Мы назвали его «серж». Через двадцать четыре часа мы даже к рядовому 1-го класса не осмелились бы обратиться без непременного добавления «сэр». Но сегодня мы еще не расстались с гражданской жизнью. На нас была гражданская одежда, а вокруг – торговые ряды Хобокена. Каждый из нас скромно, молча не соглашался с участью рядового, уверенный, что чины и звания для него не за горами.
Поездка в Вашингтон прошла спокойно и без приключений. Но когда мы добрались до столицы и сделали пересадку, стало оживленнее. Туда уже подтянулись другие новобранцы, мы оказались последними и последними загрузились в древний деревянный поезд, который ожидал своих пассажиров, попыхивая клубами черного дыма и распространяя далеко вокруг запах угля. Ему предстояло доставить нас в Южную Каролину. Пожалуй, именно допотопное транспортное средство привело нас в хорошее настроение. Оказаться в настоящем музейном экспонате, который плюс ко всему еще и едет, – вот восторг-то! Кто-то сделал вид, что нашел под сиденьем медную табличку, и все мы долго покатывались со смеху, услышав: «Этот вагон является собственностью Филадельфийского музея американской истории». Свет нам давала керосиновая лампа, а тепло – пузатая печка. Из каждого угла дуло, со всех сторон раздавался треск и скрежет дерева, а стук колес звучал как причитания. Мне очень понравился этот странный поезд.