Зима 1941 года в Башкирии началась рано и была морозной и снежной. Беженцы расселились по большим домам, кому где досталось место. Семья из Ржева: Елизавета Александровна, женщина лет 37, и трое ее детей – сын 15-ти лет и две дочери, 6-ти и 3-х лет, расположились у бездетной Натальи.
Привезенная с собой провизия к декабрю закончилась, и стала Елизавета Александровна менять на продукты вещи: то скатерть, то покрывало, то часы, то обувь, лишь бы чем-нибудь накормить детей. Муж ее, политрук железнодорожных войск (были до войны такие войска), отправлял их в товарном вагоне, и они побросали в подошедшую подводу все, что попало под руку. А потом еще сын успел сбегать домой и забрать патефон с пластинками, тарелки и даже вазу, и хотя по дороге поезд бомбили, их вагон уцелел. Когда же они добрались до станции эвакуации, им дали под вещи телегу – семья-то большая.
Но деревушка, в которой они поселились, оказалась маленькой, дворов 20, так что и менять вскоре стало не у кого. И тогда она решилась ходить в соседние деревни километров за 10-12. Мерзла поначалу страшно в своих городских ботиках, пока не выменяла их на валенки, но зато приносила домой то замороженный кружок молока, то килограмм картошки, то полкило муки. И им хватало этого дня на два, на три.
Под новый год все они подъели, а впереди было Рождество, и хотелось ей, дочери убиенного в гражданскую войну дьякона, хоть что-нибудь к празднику детям раздобыть.
И вот взяла она красивое платье из креп-жоржета, серебряное ситечко, две серебряных чайных ложечки и оправилась в деревню подальше, километров 18 пришлось идти.
А деревня эта оказалась голодной – только 10 картошек за серебряное ситечко выменяла. И с этими картошками, запрятав их под теплое пальто и пуховый платок, полуголодная, пошла она обратно. А силы-то уже не те. Дул слабый встречный ветер, а ей он казался с ног валящим, потому что шла она, заплетаясь. Раза два упала и поднялась с трудом, и только мысль, что дома голодные дети, не позволяла ей присесть на пенечек или сваленное дерево. Увидев редкие огоньки своей деревни, с облегчением подумала, что минут через 20 сможет она, наконец, прилечь.
Дома Елизавета Александровна еще успела поставить кастрюльку с водой, да сказала сыну, чтобы очистил три картошки – только три! – на суп, а потом прилегла. Есть ей уже не хотелось, а только спать. Сон был таким тяжелым, что и к утру она не поднялась, а все спала, лишь во сне, в бреду говорила что-то. Сын Николай ушел на работу – ухаживать за двумя рабочими лошадьми. В колхозе ему за работу давали то жменю пшеницы, то столько же овса.
А Елизавета Александровна к обеду не поднялась, и к вечеру, когда зимнее солнце быстро садилась, она не проснулась. Уже и сын Николай пришел, и голодные дети тормошили маму, но она не просыпалась, даже и глаза не открывала.
К вечеру, затопив печь, зашла на их половину хозяйка – взглянула на жиличку и покачала головой: видно было, что ее свалила болезнь – она вся горела. Суп из трех картошек и сухой травы опять сварил сын. А Елизавета Александровна и на второй, и на третий день не поднялась.
Хозяйка не на шутку встревожилась, а ну как помрет? Кто будет кормить двух ее дочек? На четвертый день уже вся деревня знала, и бабы приходили причитать над ней. Голодные девочки со страхом смотрели на полуживую, осунувшуюся мать, на чужих женщин, по двое, по трое приходивших к ним в комнату и тайком вытиравших слезы. Все они только смотрели на полумертвую и ничего не могли ей предложить, никакой помощи. Эта красивая городская женщина многое имела – у них был патефон с пластинками, эмалированные кастрюли, а в деревне – лишь чугунки, старые, закопченные. И ели они в первые месяцы и тушенку, и сахар. И вот теперь она умирала, оставляя своих детей.