Отчего-то людям нравится задавать дурацкие вопросы. Ладно бы – себе; так нет же – другим. Вот, к примеру, один, наидурейший: «Опиши твоё самое первое воспоминание». С чего всё началось? С чего начался ты? Давай-ка, не ленись – выкладывай без утайки; именно «самое» и именно «первое».
Кто-то подходит серьёзно, будто в самом деле ничего и нет важнее на свете. Вот уже щедро морщится лоб, слегка прикрываются глаза, раздражённо потираются виски. Отчаявшись найти быстрый ответ, запускаются маленькие, недобро жужжащие, с острыми лезвиями, лопаточки-совочки ретроспекции разума под сводом храма черепной коробки: чтобы поворошить там, покопаться, напоследок даже поскрести по стенкам. И – так ничего не вспомнив – сделать вид: «Нарыл!». Это как «эврика!», только попроще; всё же двадцатое столетье за окном – не Средние века, не какой-нибудь там недобитый Ренессанс. И с умным видом потом – как давай вещать, да соловьём!.. Понятно, придумывая на ходу. В меру своей испорченности.
Кто-то же рубит сразу и с плеча: отстаньте, не тратьте время. Ничего не помню, вспомнить не могу, да и не хочу. И не буду. Коротко, зато честно.
Но есть другие. Самые редкие. Те, кто на самом деле помнят, и придумывать им ничего не надо. И, главное, никогда не забудут.
Ванчуко́в был из этих самых. Из третьих.
Июньским утром, прозрачным, в яркой дымке нехотя рассеивающегося тумана, с трудом сохраняя хрупкое равновесие на дерзко пробующих землю ножонках – впрочем, лишённых рахитичности и через раз встречающегося косолапия – Ванчуков застыл на краю лужайки, взбугрённой свежей травой и залитой раскисшей грязью привозного чернозёма. Даже самый мелкий куст там был для него с большую пальму, способную укрыть прохладной тенью завивающуюся светлыми вспотевшими кудряшками макушку под смешной, пельмешком-пирожком, с двумя перламутровыми пуговичками, панамкой. Что ж до деревьев, обступивших поляну, то их присутствия Ванчуков не замечал вовсе: они были так велики, что в картине мира Ванчукова для них при всём желании не нашлось места.
Трава под ногами – скользкая, мокрая – чавкала с каждым неуверенным шажком. Она просто сочилась водой, как свежий, только что купленный бисквитный торт-полено исходит сладкой коньячной пропиткой. Над поляной тёк, завихряясь, сложный аромат тёплой зелёной свежести. Рядом с Ванчуковым, на расстоянии вытянутой детской ручонки, из земли торчал горбатый, синим крашенный поливочный водопроводный кран, увенчанный похожей на бандитский кастет ручкой вентиля. Какой-то бесталанный торопыжка когда-то забыл закрыть его как полагается – до конца, и кран, целыми днями хрипло сипя и побрызгивая радужною дугою больших водяных капель, затопил поляну городского парка, превратив её не то в заливной луг, не то в свежее болото. Такое безалаберное отношение к воде здесь, в сухой казахской степи, смотрелось по меньшей мере глупо.
Ещё там, кажется, пели птицы; тёрли маникюрными пилками лапок по гулким слюдяным крылышкам кузнечики; конечно же, пари́ла земля; вполне вероятно – даже наверняка – волнами накатывал советский плагиатный твист из рупоров торчащего поодаль несуразного сборища скрипучих аттракционов вперемешку со всенепременным визгом оседлавших качели-карусели граждан – ведь то было воскресенье, день святой, единственный выходной в рабочей неделе образца одна тысяча девятьсот шестьдесят третьего года. Конечно же, всё это там было – его просто не могло не быть.
Но ничто из перечисленного Ванчукову не запомнилось. В память же навеки твёрдо впечаталось совсем другое: предательски-наждачно при каждом шажке саднящая пятка, обструганная до липкой пахучей крови жёстким задником убогой двухрублёвой пары совнархозовских сандалет. Причём не просто «пятка», а пятка конкретная. Правая.
Боль заставляет чувствовать, втягивать в себя окружающий мир в распахнутые диафрагмы расширяющихся от му́ки зрачков. Боль приказывает человеку: запоминай. И именно она, боль, всегда, без исключений и пощад, всплывает из глубин прошлого первой, расталкивая всё и вся, – как бы сервильно и глубоко ни пытаться её запрятать.
Вообще, странно, нелепо, что летним утром шестьдесят третьего года Ванчуков оказался на лужайке. По большому счёту, он, Ванчуков, был нонсенсом. И его не должно было быть не только на лужайке. Его не должно было существовать вообще. Но – материализовался, случился, задышал, открыл карие глаза, и вот теперь, случившись, да ещё и стерев до крови правую пятку, впервые в жизни застрял в непролазной грязи.