ИГОРЬ
Помню жаркое лето, у деда в доме, наша фамильная дача. Сосны, хвоя на жухлой траве – все такое сухое: поднеси спичку – и мир вспыхнет. Женя наступал босыми ступнями на рыжие иголки, на пыль, я шел следом, хотел, как он, босиком – тоже. Все время ойкал. «Не позорься», – сказал мне Женя. И я надел кеды. Он трогал пальцами кору, окаменелую кожу старика-гиганта, на пальцах оставалась липкая смола, они слипались, и на них тоже оседала пыль. Мы лежали на спине, и он так долго смотрел в небо, что – иногда я так правда думаю, – именно тогда с ним что-то случилось. Чужое, непонятное – может, его грудная клетка распахнулась и души этих молчащих сосен вошли в него и остались там расти. Женя молчал. А мне стало страшно.
– Мы пришли. Сейчас забьем куру, – сказал дед.
Женя кивнул, само собой, ничего особенного, и пошел за дедом. Родители были в городе, если бы они приехали, они бы не разрешили нам смотреть, этого бы не было, обошлось. Но они были в городе. Я не хотел видеть и не хотел быть трусом, разрываемый желанием всюду следовать за Женей и потребностью забиться в самый дальний угол нашего с ним чердака, лишь бы не смотреть, как они с дедом направляются в курятник.
Ладони вспотели. Они потели почти постоянно, когда я боялся, от этого у меня на пальцах были водянистые плотные шарики: бородавки, говорил Женя, ничего страшного, это пройдет, говорила мама. Мама – врач, она знала.
И я поплелся за ними. Жаркая глухая пустота пульсировала в ушах, в голове кто-то ухал. Дед кряхтел, когда наклонялся, – артрит. Одной рукой он придавил, прижимая крылья, курицу к доске на траве, второй занес небольшой топорик. Жаркая пустота заполнила меня полностью, дошла до ног, они стали ватными, и я зажмурился.
Когда я открыл глаза, все плыло. Женя сидел на корточках возле чего-то маленького, похожего на бежевый теннисный мячик. Куриная голова смотрела на Женю янтарным глазом, открывался и закрывался клюв. Женя протянул руку и дотронулся до клюва пальцем.
Я описался, мне стыдно, мне тогда было уже девять лет. Ждал, когда он начнет смеяться. Но то, что он сделал, было гораздо хуже – он не смеялся. Он смотрел сквозь меня и не видел, потому что он смотрел на что-то другое, что-то, что существует только для него, и хода туда мне явно нет.
Это потом я буду думать, как это все по-идиотски просто и несправедливо, – или ты принимаешь участие в том, что тебе не хочется делать, или ты будешь просто пустым местом, ничем. Что так во всем, и никому не важно, к чему могут привести твои действия или – что еще хуже – к чему в конце концов приводит бездействие. Потом, а тогда мне было просто неуютно, так, как будто я лишний здесь: никому не брат, никому не внук и не сын.
* * *
А еще я помню, как Женя впервые (кажется) открыл для себя чудесный мир чужих эмоций, выяснил опытным путем, что на них можно влиять в зависимости от того, что ты хочешь перед собой увидеть. Мама тогда взяла нас с собой в банк. После работы она зашла за нами на продленку, а потом мы пошли в отделение банка. Часов шесть вечера, конец рабочего дня, была большая живая очередь, потому что в терминале с номерками закончилась бумага.
Женя приметил мальчика сразу. Он стоял через три человека от нас, его мать с тяжелыми сумками сидела на скамье. Было душно, и мальчик был весь потный, у него уже явно было ожирение, тут не свалишь на крупную кость. Женя смотрел на мальчика в упор, в спину, пока тот не оторвался от своей приставки и не встретился взглядом с ним. С хорошо мне знакомым ничего не выражающим взглядом.