В лекционном курсе «Чтение философии», прочитанном в 1991–1992 учебном году на философском факультете МГУ имени Ломоносова, русский мыслитель, филолог и переводчик В. В. Бибихин, рассказывая слушателям о философской поэме Парменида, – этом великом мыслительном акте, который бы не состоялся без «остроты слышания слова (курсив автора. – В.В.) на греческом пространстве»[1], – внезапно перемахивает в пространство русское и очерчивает увлекательную познавательную ситуацию, пока что крайне слабоосвещенную. Бибихин тогда сказал: «Чуткость русского мира к слову была и остается историческим событием, размах которого мы сейчас измерить пока не можем. Большей частью мы этого – насколько пространство, в котором мы движемся, это пространство слова – просто не замечаем»[2]. А замечать – это значит наблюдать и метить базовые контуры бытия, видеть и предугадывать его ориентиры; ведь сам рисунок движения в пространстве человеческого осуществления проектируется словом, вычерчивается словом, хранится словом. Задача хотя бы подступа к описанию и разметке этого необозримого пространства неимоверно трудна. Здесь нужен особенный талант, здесь нужна многомерная, если не универсальная, нацеленность понимающего сознания. Поэтому любые попытки продвижения в этом направлении – при неизбежной механике робкого ощупывания соответствующих бытийных элементов и неуверенного ползания в поисках прочных начал – уважительны. Познавательно рисковать здесь – занятие честное и затягивающее. Попытаюсь в меру своего жизненного и исследовательского опыта всмотреться в пространство русского народного слова, вслушаться и вдуматься в так называемые «голоса снизу», в крестьянские устные повести. Так случилось, что я знаком с ними не понаслышке, – как ни двусмысленно смотрится здесь это определительное наречие. Ведь любые голоса не только слышатся. Они прямо касаются нас, нас трогают, нас задевают. Понимать язык – значит и слышать и воочию наблюдать «пространство слова». Постигать язык – значит обитать в нем; не столько рассудительно и пунктуально свидетельствуя и подытоживая, сколько самозабвенно присутствуя и действуя, совмещаясь с ним, временами переча ему, а порой и фатально пропадая в его не вымериваемом размахе. Социологический «чужак» – непременно и языковой, и стилистический, и дискурсивный. В роли такого чужака мне довелось войти однажды в крестьянские миры России и надолго погрузиться в прежде незнакомое «пространство слова», вслушаться в непривычно звучащие голоса.
Неприхотливая, суровая материя крестьянской повседневности, где пребывают, напрягаются в житейских заботах и созерцательно разгуливают ее безвестные творцы и участники, аккуратно снята с экспедиционной диктофонной записи и вложена в эту книгу. В ней представлены подлинные крестьянские голоса. Каждый из них звучит толково, внятно и развернуто. Временами рассказчики умолкают. Но и молчание крестьян (сердитое, стеснительное, безучастное, недоуменное) значительно и красноречиво. Каждый из голосов неповторим, каждый смотрится как особая языковая картинка, являет себя как нестандартная речевая поступь. Ими не наслушаешься, ими не налюбуешься. Но если, вновь и вновь перечитав их, попробовать выбраться из их затягивающего плена, взлететь над пространством крестьянского слова, чуть сбить наводку на резкость и приглушить разноцветность речевых миров наших рассказчиков, можно будет – с облегчением и легким привкусом разочарования – перевести дыхание. Нам явится дискурсивная однородность крестьянских миров. Мы приметим их типовую сложенность, их трудно сдвигаемые ландшафтные координаты. Однако освоясь в них, мы рискуем их потерять. Остановившись, мы упустим из вида общую панораму. Поэтому возобновление понимания их дискурсивного устройства требует, чтобы мы раз за разом пускались в очередной, внимательно-опознающий полет.
Чувство, знакомое многим: уже при первом, ознакомительном, входе в сельские миры в лицо веет неподдельной свежестью – дискурс крестьянских жизненных практик светит ясным огнем непридуманности и доверчивых откровений. Он бодрит воплощенным опытом простодушного, исполненного натуральной, непоказной отваги, крепкого и ловкого захвата ближайших обстоятельств бытия. Его изначальные, ненарочно передаваемые от дедов к внукам, контуры и обмеры естественно развернуты здесь в их надлежащих масштабах. «Сотри случайные черты», и ты удостоверишься: о чем бы ни шел разговор, крестьянские устные повести каждый раз демонстрируют образ посильно укрощенной, обтесанной подручным инструментом, действительности. В этих рассказах удивительным образом удерживается давно отысканная и принятая мера мира. Будучи вполне азбучной, лишенной хитросплетенности, эта крестьянская бытийная вы-меренность тем не менее загадочно упруга и упрямо-неподатлива. Она, как правило, изворотливо выскальзывает из железных клещей напористой индустриальной распорядительности с ее безжалостно-мертвой хваткой. Она инстинктивно уклоняется и от попыток нажимающего властного окорота, и от приструнивающих политических натисков. Она не теряется в тормозящей оробелости, но и почти никогда не лезет на рожон. Крестьянский мир, воссозданный прирожденным ему словом и слогом – незамысловатая и всецело самодельная архитектура. Ну что ж, пусть и так – хоть не пышно, да затишно; некрасиво, да спасибо, для сельской местности сойдет. Корневой народный язык, широко развернутый в дискурсе крестьянской повседневности, – это, в сущности, прочный, непродуваемый, бережно-укрывающий «дом бытия» (М. Хайдеггер). Этот язык – мастерское орудие ненасильственного, непобедительного, уступающего, «хитрого» прилаживания к переменчивому давлению довольно скупых на разнообразие, но почти всегда жестко-принудительных жизненных ситуаций. Ну, не толково ли? – кряхти да гнись: упрешься – переломишься; чем маяться, так лучше отступиться; не торопься, Окся, еще Паранька в девках. Такого рода дискурсивные практики – неоглядное, глубоко залегающее месторождение неиссякаемой, смиренной надежды. Ведь и вправду, – «не плачься, что ночь студена: ободняет, так обогреет»; «счастье придет – и на печи найдет».