Давно ли приветствовали мы первое издание «Героя нашего времени» большою критическою статьею[1] и, полные гордых, величавых и сладостных надежд, со всем жаром убеждения, основанного на сознании, указывали русской публике на Лермонтова, как на великого поэта в будущем, смотрели на него, как на преемника Пушкина в настоящем!.. И вот проходит не более года, – мы встречаем новое издание «Героя нашего времени» горькими слезами о невозвратимой утрате, которую понесла осиротелая русская литература в лице Лермонтова!..[2] Несмотря на общее, единодушное внимание, с каким приняты были его первые опыты, несмотря на какое-то безусловное ожидание от него чего-то великого, – наши восторженные похвалы и радостные приветы новому светилу поэзии для многих благоразумных людей казались преувеличенными…[3] Слава их благоразумию, так много теперь выигравшему, и горе нам, так много утратившим!.. В сознании великой, невознаградимой утраты, в полноте едкого, грустного чувства, отравляющего сердце, мы готовы великодушно увеличить торжество осторожного в своих приговорах сомнения и охотно сознаться, что, говоря так много о Лермонтове, мы видели более будущего, нежели настоящего Лермонтова, – видели Алкида, в колыбели удушающего змей зависти, но еще не Алкида, сражающего ужасною палицею лернейскую гидру…[4] Да, все написанное Лермонтовым еще недостаточно для упрочения колоссальной славы и более значительно как предвестие будущего, а не как что-нибудь положительно и безотносительно великое, хотя и само по себе все это составляет важный и примечательный факт, решительно выходящий из круга обыкновенного. Первые лирические пьесы: «Руслан и Людмила» и «Кавказский пленник», еще не могли составить славы Пушкина как великого мирового поэта; но в них уже виделся будущий создатель «Цыган», «Онегина», «Бориса Годунова», «Моцарта и Сальери», «Скупого рыцаря», «Русалки», «Каменного гостя» и других великих поэм… Толпа судит и делает свои приговоры задним числом; она говорит, когда уже не боится проговориться. Толпа идет ощупью и о твердости встреченного ею предмета судит по силе толчка, с которым наткнулась на него. Оставляя за толпою право видеть вещи не иначе, как оборачиваясь назад, не будем отнимать права у людей заглядывать вперед и – по настоящему предсказывать о будущем… Всякому свое: толпе кричать, людям мыслить… Пусть же кричит она, а мы снова повторим: новая, великая утрата осиротила бедную русскую литературу!..
Самые первые произведения Лермонтова были ознаменованы печатаю какой-то особенности: они не походили ни на что, являвшееся до Пушкина и после Пушкина[5]. Трудно было выразить словом, что в них было особенного, отличавшего их даже от явлений, которые носили на себе отблеск истинного и замечательного таланта. Тут было все – и самобытная, живая мысль, одушевлявшая обаятельно прекрасную форму, как теплая кровь одушевляет молодой организм и ярким, свежим румянцем проступает на ланитах юной красоты; тут была и какая-то мощь, горделиво владевшая собою и свободно подчинявшая идее своенравные порывы свои; тут была и эта оригинальность, которая, в простоте и естественности, открывает собою новые, Дотоле невиданные миры и которая есть достояние одних гениев; тут было много чего-то столь индивидуального, столь тесно соединенного с личностию творца, – много такого, что мы не можем иначе охарактеризовать, как назвавши «лермонтовским элементом»… Какой избыток силы, какое разнообразие идей и образов, чувств и картин! Какое сильное слияние энергии и грации, глубины и легкости, возвышенности и простоты! Читая всякую строку, вышедшую из-под пера Лермонтова, будто слушаешь музыкальные аккорды и в то же время следишь взором за потрясенными струнами, с которых сорваны они рукою невидимою… Тут, кажется, соприсутствуешь духом таинству мысли, рождающейся из ощущения, как рождается бабочка из некрасивой личинки… Тут нет лишнего слова, не только лишней страницы: все на месте, все необходимо, потому что все перечувствовано прежде, чем сказано, все видено прежде, чем положено на картину… Нет ложных чувств, ошибочных образов, натянутого восторга: все свободно, без усилия, то бурным потоком, то светлым ручьем, излилось на бумагу… Быстрота и разнообразие ощущений покорены единству мысли; волнение и борьба противоположных элементов послушно сливаются в одну гармонию, как разнообразие музыкальных инструментов в оркестре, послушных волшебному жезлу капельмейстера… Но, главное – все это блещет своими, незаимствованными красками, все дышит самобытною и творческою мыслию, все образует новый, дотоле невиданный мир… Только дикие невежды, черствые педанты, которые за буквою не видят мысли и случайную внешность всегда принимают за внутреннее сходство, только эти честные и добрые витязи букварей и фолиантов могли бы находить в самобытных вдохновениях Лермонтова подражания не только Пушкину или Жуковскому, но и гг. Бенедиктову и Якубовичу…[6]
Конец ознакомительного фрагмента.