Невольничий базар Кафы[1] с раннего утра гудел как улей. Лошади, отвыкнув в многодневных переходах от сутолоки и суеты, не слушались седоков; верблюды, почуяв воду, оглушительно ревели. Разноязыкий людской говор перекрывал горестные стоны женщин и плач детей. Надсмотрщики криками и плетьми подгоняли усталых пленников. В возках, напоминавших клети для певчих птиц, везли юных невольниц, укрытых покрывалами. Лиц красавиц до самого торжища не должен был коснуться ни любопытный взор, ни луч обжигающего солнца. Огромные колёса со скрипом тащили драгоценную ношу, а местные жители собирались по обочинам и гадали: окажется ли среди дев та, чья цена взбудоражит весь город? Долго потом в разговорах станут упоминать удачливого купца, который выгодно сбыл одалиску, и не будет сходить с уст имя счастливого обладателя прекрасной пери.
Вслед за арбами с женщинами брели невольники с галер. Их вереницы, пропахшие запахами трюмов и человеческих испражнений, тянулись от самой гавани. Невольничий рынок Кафы как магнитом притягивал живой товар, и он ручейками и целыми потоками тёк от главных ворот города и из караван-сараев, которые привольно раскинулись вблизи сердцевины работорговли. Надсмотрщики покручивали в руках тяжёлые плети, щёлкали ими, торопили, подгоняли, и их гортанная речь, подобно хлёсткому бичу, взвивалась над толпой невольников, заставляла убыстрять шаг. Несчастные наступали друг другу на ноги, скованными руками подталкивали такого же обессиленного товарища по несчастью. Люди, лишённые дома, родных, свободы, шли туда, где их неволя преподносилась как товар, – дорогой и выгодный. Они проходили мимо важного базарного зазывалы, который рано поутру открывал ворота торгов, и оказывались в ином мире, отгороженном от другого, – человеческого мира со своими жёсткими правилами и жестокими нравами. У этого мира было только три лица: невольники, хозяева и покупатели. Здесь пленённые в набегах люди становились предметом торга, лёгким в добыче и выгодным при продаже.
Временные хозяева невольников, властелины сотен судеб восседали на высоких помостах под плетёными зонтами и полотняными навесами. Мальчики, наряженные с варварской роскошью и имевшие прав меньше, чем собака господина, размеренно обмахивали работорговцев опахалами из перьев. На мальчиков, которые в этот закипавший зноем день дарили желанную прохладу, купцы обращали внимания не больше, чем на лёгкий бриз, царивший над их головами. Они сидели, развалившись в широких креслах и на оттоманках, подогнув ноги или выпустив их на свободу, и пили из фарфоровых чашек прохладный шербет или кислый, освежающий кумыс. С деланным равнодушием торговцы взирали на суматоху утреннего базара, но не забывали приветствовать соперников по ремеслу. Они рассыпались в цветистых пожеланиях благополучия и вечных удач и зорким взором окидывали товар соседа, в уме прикидывали и подсчитывали, не удачнее ли будет его торг. Весь этот цвет Кафы, разноязыкий и разноплемённый, был связан одной общей целью, имя которой – нажива. Она как соединяла, так и разъединяла их, делала порой непримиримыми врагами и безжалостными соперниками. Среди торговцев невольниками преобладали турки, хотя много было и татар, евреев, греков. Меньше встречалось прежних владетелей Кафы – генуэзских купцов, но немало их было ныне среди покупателей[2].
В этой шумной, бурлящей атмосфере возле каждого помоста с выставленными на продажу рабами собирались толпы праздного люда. Горожане и гости Кафы приходили поглазеть на мальчиков-кастратов с печальными глазами, которых ожидала участь стать евнухами в гаремах, и на трепетных красавиц. С девушек в пылу торгов порой безжалостно срывались не только покрывала, но и одежды, дабы доказать придирчивому покупателю, что у невольницы нет никаких изъянов. Разве пропустишь такое зрелище? Тут же толкались старухи отвратительного вида, славящиеся в Кафе своим особым умением. Покупатель мог обратиться к их услугам, чтобы убедиться в девственности невольницы. За красивую девственницу платились немалые деньги, на них торговцы делали большие барыши.
Хыяли ходил по базару, расталкивал широкими плечами попадавшихся на его пути прохожих. Никто и не думал толкнуть его в ответ. Достаточно было взглянуть на хмурого, коренастого мангыта с чёрным прищуром глаз, за которым неизвестно что крылось: то ли тоска, то ли желание перерезать глотку любому, чтобы торопливо отвести взгляд и поспешить дальше. Несмотря на жаркий день, на кочевнике был лисий малахай и плотный чапан[3], а поверх неприглядной одежды красовался серебряный пояс дорогой чеканки и дамасская сабля в ножнах с горевшим на рукоятке рубином.
Хыяли остановился напротив одного из помостов, сдвинул малахай на затылок и почесал вспотевшую голову. Под навесом из неплотно пригнанных досок сидели женщины – молодые, старые, и совсем ещё девочки, прижимавшиеся к своим матерям. Надсмотрщик, кривоногий кипчак, лениво прохаживался по краю помоста, постукивал длинной плетью по сапогу. По его обнажённому торсу стекал пот, оставляющий тёмные разводы на ярко-зелёных шароварах.