Он приезжал нечасто, примерно раз в полгода, а то и реже. Но Васильеву было вполне достаточно и этого – гостей он не любил, а уж гостей ночующих – тем более. Интроверт, молчун, одиночка. По сути и складу – типичный холостяк. А вот надо же – женился, удивив не только знакомых и приятелей, но даже мать. Удивив и обрадовав, конечно. Та мечтала о внуках – и нате! Через пару лет получила.
Катя с матерью не ужилась – а странно! Мать была женщиной тихой и несварливой, да и Катя не из вреднюг. А все равно выходило плохо. Не грызлись вроде, не скандалили, а в доме было тревожно и неспокойно. Скандал, так ни разу и не разразившийся, грозно висел в воздухе, под низким, два пятьдесят, потолком и не давал спокойно дышать.
Катя плакала, закрывшись в ванной, а мать уходила к себе, и оттуда доносились сдержанные всхлипы. Сначала он рвался – то в ванную, то в комнату матери, распахивал двери, кричал, призывая «пожалеть хотя бы его», помириться, но выходило еще хуже.
И делить им было вроде нечего, и он был вполне нормальный сын и муж, а все равно – плохо, плохо и плохо. Если он бежал утешать жену – обижалась мать. Ну и наоборот. Были попытки посадить их рядом, друг напротив друга, перечислить взаимные претензии, обиды. Называлось это – «как у цивилизованных людей». И снова нулевой результат.
А уж после рождения Варьки… Совсем все стало плохо.
Васильев возвращался с работы и видел одну и ту же сцену – Катя в их комнате, зареванная и замученная, мать у себя – лежит, отвернувшись к стене, и сильно пахнет валокордином.
А потом он бросил попытки их мирить – надоело. Не было сил. Варька орала ночи напролет, все бестолково мотались по квартире, сталкивались – в буквальном смысле – лбами, орали (нервы уже не выдерживали, и про интеллигентность все быстренько позабыли), вырывали друг у друга Варьку, отчего та заходилась еще сильнее.
В конце концов Васильев засыпал на диване в «гостиной» (проходная, тринадцать метров) с подушкой на голове. И уже не слышал ни мать, ни Катьку, ни даже горластую Варьку.
Про размен их трехкомнатного «рая» в шестьдесят два метра он разговор не поднимал – боялся реакции матери. А Катька нудила без остановки:
– Поговори, спроси, за спрос денег не берут. Ты что, так ее боишься?
Он взрывался:
– При чем тут боюсь? Она выстрадала эту квартиру, стояла в очереди тысячу лет. Сама делала ремонт, доставала мебель, ночуя в магазинах. Привыкла к району, соседкам, врачам. А тут – явилась Катя Нефедова из города Зажопинска и требует отдельную квартиру. Не жирно?
Жена сухо и по складам возражала:
– Из Но-во-си-бирс-ка, между прочим. Из города научной интеллигенции – это так, для справки, наглому и зажравшемуся москвичу.
Мать заговорила о размене первой, убив его фразой:
– Жалко тебя, сынок!
И начался размен. В ту сложную и беспокойную пору мать с невесткой почти не общались. Он бегал от одной к другой, тыча каждой в нос газетой с приемлемыми вариантами.
Мать изучала подчеркнутые красным карандашом строки и откладывала газету.
– Ну? – нервно спрашивал он. – Опять не подходит?
Мать снимала очки и поднимала на него глаза. Молчала.
И он молчал. Испытывая отчего-то немыслимый стыд и тоску. Всю жизнь они прожили с матерью. Всю! Отец умер рано, едва они въехали в эту долгожданную и выстраданную квартиру. И жили, надо сказать, прекрасно. Замечательно они с матерью жили! Мирно, тихо, не задевая интересов друг друга.
Вот тогда он начал злиться на Катьку, объявив ее виновницей происходящего. И дернул же его черт! Но уже была Варька… Куда деваться?
«Как же все это отвратительно, – думал он. – Тихая и покорная Катька стала невменяемой и склочной бабой. Смотреть противно…» И снова ему с удвоенной силой начинало казаться, что «зря так все сложилось». Глупо и никчемно. Да и он слабак – не смог разрулить ситуацию и поставить своих баб на место.
Квартиру разменяли – мать осталась в том же районе на соседней улице. И это было важно. Поликлиника, приятельницы, сквер.
А они уехали в Химки, к черту на кулички.
И – чудеса! Через полгода отношения наладились. Мать приезжала по субботам, гуляла с Варькой и отпускала их в кино или в гости – расслабиться. А когда они возвращались, уже было переглажено белье и испечен пирог с капустой – Катькин любимый. Они вызывали такси, и уставшая мать уезжала. Катька чмокала ее в щеку и всем рассказывала, что у нее лучшая в мире свекровь.
«Чудеса, – думал он, – вот бабы! Как будто не было пяти жутких, полных взаимной ненависти лет и угробленного здоровья».
Катька с удовольствием вила гнездо – шила занавески, перетянула старый диван и смастерила забавные колпачки на люстру. Свекрови она звонила ежедневно, обстоятельно докладывая про их дела и здоровье.
* * *
Итак, дядя Аркадий появлялся два раза в год. Статус – ближайший друг семьи. Хотя… Все это было не совсем так. Катька рассказывала (почему-то шепотом, как страшную тайну): дядя Аркадий – двоюродный брат отца. Родственник. Ближайший. Холостой, не бедный – имел свое фотоателье. Называл себя фотографом-художником. И, наверное, не без оснований: Катькин детский портрет – девочка с вишенкой на дачном крыльце – был и вправду искусен, изящен и необычен. Головка, склоненная набок. Подбородок – детский, сердечком, трогательный – подперла ладонью. Густая, косая челка закрывает один глаз. Второй удивленно смотрит на мир. Мир – за крыльцом, за калиткой. В углу рта на веточке – яркая, спелая вишня.