Касаясь кончиками пальцев, этими мелкими кожистыми петельками и завитками, на которых прочитывалось все прежнее время, прожитое ими, а вместе с тем и все будущие времена, которые ощутят, переживут и сохранят кожа и фигура перстовладельца, итак, почти касаясь ими самого яда, неподдельного, но одновременно и невидимого, заключенного в наконечнике одной из Геракловых смертоносных стрел, Филоктет не мог не спросить себя, а не есть ли рана под коленом его правой ноги тоже всего лишь иллюзия, сотворенная или воссозданная воображением под влиянием им самим придуманной ядовитости этого оружия, не видимой, но все еще ощущаемой, прозрачной, примерещившейся и несуществующей, в отличие от жизни.
Утро не спеша поднималось над Лемносом, намереваясь воцариться, пока еще вяло и нерешительно, слишком облачное, и потому его можно было назвать утром лишь с некоторой натяжкой, но вместе с тем уже беременное неким иллюзорным оптимизмом, некой облачной ясностью, которая указывала на то, что речь идет все-таки об утре, а не о каком-то другом времени суток, со всеми присущими ему волнами прохлады и соленого морского ветра, что с незапамятных времен сопутствовал каждому восходу нового дня на этом пасмурном куске забытой суши.
Филоктет равнодушно посмотрел в пучину, потом перевел взгляд на южный берег острова, одновременно опуская его все ниже и ниже, к ладони и кончикам пальцев, ласкающих отравленное острие, словно они несколько по-детски заигрывают со смазкой на стальном лице стрелы, словно провоцируют ее ядовитость на укус, чтобы она цапнула указательный палец правой руки, после чего, совершенно определенно, после нескольких коротких судорожных подергиваний, импульсивно следующих от кончиков пальца к лопатке, почти мгновенно наступила бы смерть. Смерть как отягченный судорогой переход из одной формы самосознания и самоощущения в другую, переход, возможно, не такой уж и нежелательный.
Он потянулся с ленцой, после чего приказал мышцам поднять бедра и седалище с округлого камня, глубоко вросшего в красноватую землю, потом поднялся, быстро и боязливо, держа стрелу в правой руке, стрелу, место которой было в колчане с другими провозвестницами смерти, который когда-то, в давние времена, в бытность свою человеком, ставший позднее богом Геракл передал в слабые руки юноши Филоктета в тени горы Эты, там, в родной Фессалии.
Вернув стрелу к прочим, в колчан из непромокаемой кожи, которая некогда была похожа на только что ободранную тушу быка, пожертвованного Артемиде, а теперь впитала в себя цинковые краски греческой земли, оттенком напоминающие лемносское небо или окаменевший стон с противоположного берега подземной реки, вернув, таким образом, ее в колчан, Филоктет направился к козам.
Айола, Конелия и Хиспания, а потом и Круда, уставились на него одновременно, после чего самая старая и самая нетерпеливая, Конелия, уставшая смотреть в небо, голодная и потому вполне безразличная, огласила утро сиплым блеяньем.
Подобрав с земли четыре веревки, на краях которых белели бороды его коз, Филоктет направился вперед, сопровождаемый их любопытными взглядами, которые они с него не спускали, пока он не удалился на несколько стоп, и пока веревки, затянувшиеся на шеях, не дернули их вперед, не позволяя им, забыв о привязи, направиться куда заблагорассудится.
От хижины перед ним каждое утро разворачивалась петляющая тропа, ведущая от гребня на морском берегу до первых холмов, предвещавших появление гор, тропа, которую следовало преодолеть в следующие четверть часа и добраться до первой долины, в которой, забытая и не взлелеянная, каждый раз появлялась лужайка, поросшая клевером и длинными колосьями мятлика – травы, которую так любит скотинка.
Филоктет уже много лет не общался с животными, хотя когда-то часто упражнялся, замечая по растерянным и смущенным взглядам воздействие на них собственного голоса и собственных слов, которые смыслом своим никак не могли пробиться далее заинтересовавшихся звуком козьих ушей. Вот и теперь он молча дернул за веревки и указал им место, где они будут сегодня угощаться.