Без надежды на возвращение
Неожиданно открылся ей ужас колес. Непрестанное, безжалостное, упрямое вращение. Молчаливая безнадежность движения. Ехала, ехала, ехала… Куда, зачем? Словно изгнанный дух, затерянный в просторе, обреченный слоняться, блуждать, бродить, не в состоянии остановиться, пустить корни. Человек создан на земле сидеть или ехать вот так, невесть куда и зачем? До сих пор Евпраксии казалось, что вся ее прежняя двенадцатилетняя жизнь – словно добрые колеса, переезды из Чернигова в Переяслав и в Киев, а там с одного княжеского двора на другой, но то была езда с надеждой, с возвращениями, там всегда над ней было нежное небо детства, была земля и зелевые травы, была мамка Журина и ласковые чеберяйчики, невидимые, но вездесущие – теперь все это оставалось, безнадежно и безвозвратно, позади, а жестокие колеса безжалостно, в тупом упрямстве отвозили ее дальше и дальше от Киева, от всего родного, от земли и неба, и дороги стлались враждебные и немые, земля не принадлежала ей, она не принадлежала земле, оставляла навсегда мир детства, а может, то детство покидало ее, отрекалось от нее. На Евпраксию обрушивалось темное неистовство, она билась в княжеской повозке, пытаясь в клочья разодрать драгоценную свою одежду, кричала на Журину, замахивалась на нее маленькими кулачками, потом заходилась в бессильных рыданьях. Куда везут ее? Зачем и почему? Как хотела она остаться и каким отчаянием наполнялось ее сердце от мысли, что невозможно возвратиться. Поедешь – не вернешься. Никогда, никогда, никогда!
Заливались в небе радостно жаворонки, кричали в вечерних травах коростели, квакали в теплой воде лягушки, скрипели колеса, тревожно ржали кони, верблюды отчаянно ревели, отдаляясь от привычных сухих степей.
Раздраженно кричали погонщики. Звенела оружием киевская дружина, которую великий князь Всеволод выделил сопровождать княжну Евпраксию.
Перекликались меж собой саксонские рыцари, посланные маркграфом Генрихом Штаденским для охраны его невесты, которую звали теперь уж не Евпраксией, а Пракседой, как это водится у латинян. А она не слыхала ничего. Дорога пролегла перед нею, безнадежная, бесконечная и немая. Все дороги будут немыми, если покинешь родную землю.
Княжну везли на волах медленно и осторожно, как пиво, чтобы не взболтать. Повозка, запряженная шестью белыми волами, с подвешенной на ремнях из крепчайших воловьих шкур коляскою, что извне кована серебром, внутри же устлана восточными коврами (на белом фоне – зеленая путаница трав, ветви и пурпурные цветы). Обозу не было ни конца ни края. Дружина конная и пешая, саксонские рыцари, священники – киевские и саксонские, княжеские коморники, гридни, прислуга, повозки конные, воловьи, двухколесные возы, запряженные невиданными в этих землях и страшенно смердящими верблюдами, кони, ослы, верблюды под тороками – сила, богатство, роскошь, пышность.
Коморники скакали впереди бесконечного обоза, чтобы на княжеских поселеньях приготовить надлежащий ночлег княжне Евпраксии. Там разжигали вокруг костры, светили в осаде лучины и свечи, а дорога все равно была для нее темной. Мокрые леса насмехались над ней, перебегая впереди обоза с места на место, затевали какую-то бешеную круговерть, будто великаньи зеленые колеса безнадежности, и тогда Евпраксия не выдерживала, повелевала остановить повозку, прыгала на землю, становилась обыкновенной двенадцатилетней девочкой, хотела куда-то идти, бежать одна, без никого, остаться наедине с миром, с ветрами и небесами. И тут же с горечью убеждалась, что у нее только и осталось – земля под ногами, и такая скользкая, что невольно казалось: мир вот-вот растворится здесь, на этой дороге, исчезнет. В отчаянии Евпраксия снова заходилась в рыданиях, падала оземь, и тогда мамка Журина наклонялась к ней, гладила ее мягкие, словно дым, волосы и тихо говорила:
– Дите мое, жена еси…
Два исповедника, оба конные, оба с мечами напоказ (кресты спрятаны где-то под черными одеяниями) – один из Киева, бородатый, зарос пышной щетиной, другой из Саксонии, остриженный и выбрит гладко, что твой угорь, – вырастали возле лежащего ребенка, с целью утешений, ибо для одного девочка была княжной, а для другого женой его властелина – маркграфа, и оба испытывали беспомощность собственную и своего бога, бормотали растерянно: «Все, что от природы, совместимо с волей божией» (тот, что из Киева), «Lamentes et flentes – со стоном и плачем» (тот, что из Саксонии).
А бесконечный обоз тем временем упорно и неуклонно продвигался вперед и вперед по едва обозначенным дорогам; оставались позади затаившиеся в пущах четырехлицые древние боги-идолы, умирали четырехсолнцевые размеренно-степные дни, умалялись четырехветровые русские небеса.
Утомительно-пугливое просонье стряхивало шепот с трав, мир окутывали туманы, такие плотные, что в них не летали даже ангелы, а то внезапно раздиралось небо и падали на землю бури, в неистовых порывах разметывали все вокруг себя, и тогда Евпраксия молилась в душе какой-то неведомой силе, чтоб и впрямь все исчезло, ничего не осталось, а она чтоб очутилась дома, в Киеве, на Красном дворе, возвратилась туда, куда нет ей возврата.