Меня зачали, когда папа уже болел туберкулёзом, заразившись от соседки по квартире, но они с мамой ещё не знали об этом. У них были две маленькие дочери, и мама сомневалась, рожать ли ещё одного ребёнка в тяжкие послевоенные времена. Она собиралась найти повивальную бабку, промышлявшую опасной помощью невольницам сталинского закона, запрещавшего аборты – вождь заботился о репродукции населения, значительно уменьшившегося за время войны, а может, сама знала народные средства, помогающие избавиться от нежелательной беременности, но папа, как он рассказывал мне, увидал во сне свою мать, мою бабушку Мусю-Хаю, предрёкшую, что зачатый ребёнок займёт особое место в его жизни. Как все мужчины, он, ничтоже сумняшеся, решил, что покойная мать пророчит ему наследника – ребёнка мужского пола, и потому решительно пресёк попытки жены избавиться от меня или, если быть корректной, от плода, который впоследствии развился, сформировался и явился миру младенцем, к величайшему сожалению разочарованного отца, женского пола, то бишь мною.
Помня, хоть и не о провидческой, но, по крайней мере, о сновидческой связи родившейся дщери с его покойной матушкой, папа нарёк меня Марией – русским эквивалентом библейского имени Мириям, от которого происходит первое бабушкино имя Муся. В советские времена бабушку тоже именовали Марией Моисеевной Вязьменской, так что я оказалась полной ее тёзкой.
Наиглавнейшее событие моей жизни – появление на свет – произошло в городе Новосибирске, где семья оказалась из-за папы, который, будучи топографом-изыскателем, прокладывал в тайге линии электропередач и в 1946-1948 годах возглавлял геодезическую партию, искавшую трассу для новой высоковольтной линии в восточной Сибири. Мама с дочерями сопровождала мужа в экспедициях: в их ленинградский дом попала бомба, и кроме поисковых партий семье попросту негде было жить.
В послевоенные годы вернуться в Ленинград можно было только по разрешению властей, и начальство Теплоэлектропроекта (ТЭПа), где папа трудился с 1936 года, выхлопотало для семьи инженера Вязьменского высочайшее дозволение вернуться в восстанавливаемый город. В ноябре 1948 года родители с нами тремя – мал, мала, меньше – вернулись из Новосибирска в Ленинград.
Семья поселилась в двух смежных комнатах громадной коммунальной квартиры на улице Марата. Дом двенадцать, квартира тринадцать, как считалочку детства, помню c тех пор. Странное сочетание цифр в номерах дома и квартиры поразили мою тридцатипятилетнюю маму. Наверно, в те жёсткие, трудные времена ей не хватало лёгкости и шалости в окружающей жизни, и она сама послала себе письмо, отправив его по адресу: здесь, ул. Марата, дом дюжина, квартира чертова дюжина.
Я спрашивала папу, что она написала в нем: «Кажется, вложила в конверт пустой листок». Ну да, шалость, шутка, а, поди, знай, чем она могла обернуться в те годы.
Мне до сих пор радостно слышать название улицы, на которой я жила в раннем детстве – Ма-ра-та… Папа рассказывал о Великой Французской революции, о каком-то Марате, убитом в ванной, но непонятная страшная история совершенно не подходила к нашей светлой широкой улице. Я думала, ее назвали в честь месяца марта Мартовской, только лишняя буква А затесалась в серединку названия. Существуют же буквенные прятки: город—град, морок—мрак, ворог—враг. Мне почему-то долго казалось, что март и Марат так же прячутся друг за друга.
Пройдя подворотню дома двенадцать, вы оказывались в одном из классических петербургских дворов-колодцев, с четырёх сторон ограниченных стенами дома. В центре двора стоял флигель с большим нарядным подъездом, где в широком проёме пологой мраморной лестницы еще сохранился давным-давно сломанный, когда-то роскошный лифт с кабиной из красного дерева и чугунной вязью дверей. В пятидесятые годы заброшенный лифт терзали лишь местные ребятишки, продолжая разрушение старого мира, начатое их дедами.
Вход в ту часть дома, где располагалась наша квартира, как и подъезд флигеля, находился во дворе, только, в отличие от оного, наш не отличался парадностью – в квартиру тринадцать входили с чёрного входа.
В левой стороне грязного и тёмного подлестничного пространства имелся подвал, после войны превращенный в квартиру на семь-восемь семей, в которой наша семья прожила десять лет.
Одна из комнат, в которых мы жили, была вытянута в длину и имела два окна, смотревшие на улицу, вторая, примыкавшая к первой, уходила вглубь квартиры и была без окон. В светлой комнате вдоль стен, как в сказке про трех медведей, стояли три кровати, на которых спали мы, девочки. Между окнами размещался письменный стол, где Наташа, старшая из сестёр Вязьменских, делала уроки. Потом ему пришлось подвинуться, чтобы поместился второй, поменьше, для Милы, мне отдельного стола не завели и, когда я пошла в школу, то с домашними уроками справлялась по очереди с Милой: Наташа считалась уже взрослой девушкой, и ее пенаты для нас, малявок, были запретными.