Какие звезды, какая мысль и грусть
наверху – а внизу ничего не знают…
Где гаражи – там жизнь, где жизнь – там вожделенье.
Я сидел возле филейной части моей старушки-машины (Nissan 2001 года, бесшумный мотор, силиконовый ход) и вожделел под теплым солнцем на долгожданной апрельской земле, отделив от нее тонким слоем картона мой чумазый в серых яблоках комбинезон. Непобедимый крестьянский инстинкт, учуяв в воздухе необходимый градус и прозрачность, привел и усадил меня, за неимением пашни, посреди асфальтовых забот городской весны.
Я сидел и ликовал. Наступил, наступил, наконец, тот блаженный миг, когда ремзоной становится весь мир! Какими словами передать то состояние единения лохматого железа и его хозяина, когда вздернутая за бок машина пребывает в сладкой истоме, как дворовая собачонка, которой вдруг решили почесать ее беспризорное, грязное брюхо! Когда природа с детским любопытством заглядывает через плечо, наблюдая за колдовством сбитых, перепачканных нефтепродуктами пальцев, обдавая затылок и щеки чистым и свежим, как у ребенка, дыханием!
Какое это, поверьте, наслаждение – обложившись изощренным инструментом, копаться в ржавых внутренностях твоего доверчивого друга! Какой это, вы не представляете, восторг – валяться среди молодой шаловливой пыли, подставляя лицо облетающим продуктам коррозии! Какое это, знаете ли, фундаментальное чувство – знать, что ты знаешь, что и как делаешь! Одно слово – кайф!
В тот день на заброшенной рядом с гаражами площадке кроме меня получали таким образом удовольствие еще несколько человек. Погруженные с головой в процесс демисезонного обновления, мы откручивали, закручивали, стучали, скоблили, красили, кряхтели, просили и давали друг другу инструмент и советы. Местный сторож, бормоча себе под нос, бродил промеж нас, собирая обнажившийся хлам и подбрасывая его в очистительный костер, без которого не обходится ни одна весна в нашей первомайской стране. Дым отечества стлался по площадке, наполняя наши чумазые ноздри незабвенным ароматом былого счастья первой любви. Легкомысленный ветерок таскал подсохшие клочки и обрывки бумаги от одного конца площадки к другому и обратно, словно добровольный почтальон их любовной переписки. Независимые и деловые, комочки и листочки шуршали мимо, огибая препятствия и ненадолго застревая среди прочего мусора. Случайное с виду сочетание живого и неживого, возникшее на затерянной в пространстве и времени площадке, включавшее апрель, меня, моих соседей, сторожа, наше движимое имущество, обрывки бумаги и прочий хлам, а также то микроскопическое, из чего всё это было создано, пребывало и действовало в полном согласии с законами мироздания, не имея ни малейшего намерения им противиться. Не удивительно, что над всем вышеперечисленным парили покой и порядок.
Оттого, видимо, что я и сам был частью этого порядка, мне почему-то не понравился возникший позади меня жестяной звук, похожий на тот, что производит бездомная шоколадная фольга, путешествующая по воле ветра. И хотя в самом звуке не было ничего необычного, я извлек из-под машины свою лучшую часть с головой на конце, сел и разогнул спину. После этого обернулся, успев спросить себя, откуда здесь фольга и сразу же предположив, что ее вполне мог пустить по ветру один из присутствующих. И еще я подумал – на кой черт я отрываюсь от дела ради какой-то фольги.
Но вместо фольги я обнаружил рядом с собой квадратный кусочек самой обыкновенной газеты размером приблизительно пятнадцать сантиметров на пятнадцать с наполовину обгоревшими краями. Конечно, я слегка удивился тому, что бумага разговаривает не своим голосом. Это как если бы вас в спину окликнул ваш хороший знакомый: вы оборачиваетесь, а там, прищурив глаз, стоит незнакомый гражданин. Что и говорить – непорядок. Тут уж я уселся удобнее, расслабился и стал рассеянно смотреть на газету, фантазируя по поводу ее прибытия.
Видимо, в костре она оказалась по причине своего несчастливого места проживания, либо по злому умыслу сторожа. Попав в объятия огня, она вырвалась оттуда, только отдав ему часть самоё себя. И в этом была большая жизненная правда: пожертвовать частью, чтобы не потерять все. Даже если пожертвование, как это чаще всего бывает, оказалось принудительным. Разумеется, знакомство с огнем не прошло даром, и теперь объятая дребезжащим ужасом бумага искала спасения, где придется.
Приблизительно такими умозаключениями попытался я вставить приблудную гостью в строй дисциплинированных вещей. Рассеянные мысли о судьбе несчастного клочка бумаги привели меня, в конце концов, к праздному выводу о превратностях судеб людей, которые сами есть не что иное, как клочки бумаги на космическом ветру. Но поскольку печальная сторона философии тем и хороша, что лично нас не касается, то я, оглядев теплый мир и вновь ощутив уют, уже приготовился слиться с землей, если бы одна невольно подмеченная мною странность не остановила меня.
Странным было то, что прочие бумажки, как я уже говорил, сновали по площадке туда-сюда, как живые, то замирая, то возобновляя движение. Эта же, ничуть не лучше и не хуже других, лежала на открытом месте, как приклеенная, как будто ветер был не властен над ней, и тем самым по-прежнему не желала вставать в общий строй. Скосив глаза, я смотрел на обожженную гостью, совершенно уверенный, что еще чуть-чуть, и она поковыляет дальше. Бумага оставалась на месте. Я напрягся и, не моргая, уставился на нее, словно пытаясь силой воли сдвинуть ее с места. Газета лежала неподвижно, как кусок асфальта. Откуда-то прибежал маленький грязный бумажный комочек, перекатился через нее, как заяц через кровать, и побежал дальше. Газетка не шелохнулась.