Мишель, вы говорите дерзости.
– Но, Софи…
– Дерзости, дерзости. Все, что я только что услышала от вас это дерзкий вздор и больше ничего. Вы зачем-то решили меня обидеть, я знаю, я уверена, и, наконец, я это прекрасно вижу. И не пытайтесь сказать мне больше ничего. Не хочу слышать ваших пустых объяснений. У меня от них мигрень начинается.
– Софи, вы решительно меня неправильно поняли. Какие тут могут быть дерзости? Я и не помышлял, что вас это может как-то… Нет, мне кажется, вы слишком чувствительны и, вдобавок, утомлены после вчерашней поездки к Глинским.
Но девушка уже не слушала. Глаза византийской принцессы не видели его покрасневшего от недоразумения лица. Собственно давешний разговор действительно был ни о чем – так, какой-то пустяшный вздор. Может быть случайно брошенная фраза, скорее в порыве ревности, или неумелая шутка. Молодой человек недоумевал, пытаясь вспомнить суть беседы и не мог толком вспомнить. Шутки шутить у него и таланту не было. Да и чужой юмор он воспринимал не всегда сразу или вовсе не понимал. Не мог он никогда толком разобраться, как относиться к словам девушки – шутит, иронизирует она или говорит всерьез. Софи взяла с тумбочки флакон с туалетной солью и театрально отвернулась к окну. Нюхая соль, она принялась сквозь полупрозрачную шелковую штору рассматривать застрявший возле дома троллейбус маршрута № 9 с оторвавшимся усом.
Нет, она и не собиралась обижаться на своего фаворита. Ей просто нравилось играть подобный спектакль – так сложились ее отношения с Мишелем. Так ей было веселее с этим ухажером. Но вот Софи мельком взглянула на свой висящий на стене портрет, написанный маслом, и желание продолжать эту игру снова пропало. Она тихо спросила:
– Так что князь? Вы видели его?
– Помилуйте, где же я мог его встретить? Софи, я умоляю, вам нужно отвлечься. Поедемте куда-нибудь. Ведь мы можем сегодня отобедать в Эрмитаже, а потом…
– Оставьте, Мишель. Может быть я хочу нынче сама и без вашей помощи забыть все это. Напьюсь всем вам назло шампанского и поеду на «девятке» с офицерами куда-нибудь далеко-далеко и на всю ночь, – снова с тонким притворством произнесла София и шаркнула шагреневой туфелькой. – А вы будете ждать меня здесь в сенях и мерить их своими аршинными шагами. Будете курить свой любимый трехрублевый табак, пока портсигар не осиротеет. Нет, я и к утру не вернусь. Вот что я решила: пусть меня убьют.
– Но Софи, полноте, я вас покорнейше прошу, не надо, – испуганно произнес побледневший Мишель.
– Нет, именно, именно – пусть убьют. Какой-нибудь сумасшедший камер-юнкер в фуражке набекрень возьмет и зарежет меня из ревности и любви. Или нет – он меня проиграет в спортлото и обязан будет убить. Меня – в которую влюблен. И вот я лежу где-то в сквере у подножья ленинской статуи. Нож в моей груди. А лунная ночь – хоть деньги считай. Ильич смотрит сверху и милосердно улыбается. Он прощает мне мою беспартийность, безыдейность, скверный характер. И за то, что вас, Мишель, порой мучаю зря, тоже, заметьте, получаю прощение. Мрачная красота: мертвая лебедь, белая как мел, обескровленная, освещенная лунным светом. А завтра после долгих поисков по больницам вы, наконец, найдете меня в мертвецкой лежащею на белом мраморном столе. Вы будете рыдать и сморкаться в свой душистый платок. Но вы больше не увидите моих глаз, ибо кто-то до вашего прихода заботливо прижмет мои веки парой медяков или нет – пусть это будут тяжелые червонцы. А потом мы еще раз встретимся. Мое последнее пристанище – гроб, обвитый темно-лиловым плисом, убранный белым рюшем. Хладная и безгласая, но красивая, спокойная, с застывшей навеки мраморной улыбкой я лежу во всем белом. Надо мной витает полупрозрачный дым тающих смол, воска и ладана. Черный коленкор на зеркалах. Свечи, свечи, образа, образа – грустные глаза спасителя Владлена. Люди вокруг – родные, знакомые, чужие, любящие, скорбящие и равнодушные. Огни отражаются на лицах лишь тех, кто плачет. Остальные – какие-то угольные тени. Старенький парторг читает Политическое завещание Ленина, и голос его срывается. А потом катафалк, последний путь, последняя остановка, опять слезы и рыдания. Вот и лица моего никто уже не сможет увидеть никогда. Но вы-то не броситесь на гроб, нет, я знаю. Если бы вы меня любили, то тотчас утонули бы в своих слезах.
– Не извольте обижать, Софья Александровна. Да ведь я… То есть, я… Отчего же, помилуйте, вы это все мне…
– Не перебивайте, Мишель. Все. Опустили в сырую яму. Убрали полотенца. Первая горсть земли. Падает, бьется, рассыпается. О, я наверно услышу. Я должна это услышать. Нет, мне непременно надо не только слышать, но и видеть. Ведь правда, моя душа будет плыть где-то рядом, останется на некоторое время?.. Мишель, сколько времени?
– Что? – очнулся представивший всю эту безрадостную картину Михаил Петрович – так звали молодого человека. – Времени? Время уже, – он замешкался, пытаясь открыть крышку серебряных часов, – уже три часа по полудни.