Старый барин читал новую книгу и злился. Под рыжеватыми с проседью усами, на бледных губах, змеилась циничная, ехидная улыбочка; лысый лоб покраснел; серые насмешливо-прищуренные глаза быстро бегали под золотыми очками; маленькие жирные руки, поросшие рыжим пухом, словно щипали и терзали книгу, переворачивая листы; все старчески-сгорбленное, расплывшееся тело нервно передергивалось в теплом атласном халате, нетерпеливо шевелясь на покойном кресле; одна только правая нога не принимала никакого участия в бессильном гневе хозяина, а лежала, как колода, в мягком плисовом сапоге, на вышитой подушке.
– Вишь, сыскался еще пророк, философ доморощенный, спаситель самозванный!.. – стиснув зубы, проворчал про себя старик и захлопнул книгу. – И что такое только нынче пишут?.. Разве это роман? – продолжал он мысленно кипятиться. – Это проповедь переряженная, воззвание какое-то: «Люди – братья!» Уж я бы тебя, голубчика, упек!.. Я бы задал тебе «людей – братьев»! Ах, ты!..
В комфортабельном барском кабинете раздалось крепкое ругательство; книга полетела в угол, рассыпалась по листам, задела на лету этажерку красного дерева, со старинным фарфором; легонькая севрская чашечка, – столетняя красавица, – упала на пол вместе с растрепанной книгой и разбилась вдребезги; трость с серебряным набалдашником, стоявшая как часовой у вольтеровского кресла, тоже упала и загремела о паркет.
– Карловна!.. Карловна!.. Куда ее опять чорт унес?.. Мина Карловна! – хриплым голосом закричал старик и позвонил.
Все было тихо в соседних комнатах; на звонок и крик никто не явился.
Старик завозился на кресле, с трудом поднял трость, встал с мучительным усилием; непроизвольно ковыляя больной ногой, зашагал он к тому углу, где лежала разбитая чашка, постоял над ней, потом опять вернулся к колокольчику и еще раз отчаянно позвонил.
Со стены из золотой рамы глядел на него, словно насмехаясь над его бессильной злобой, его собственный портрет, написанный уже давно великим мастером.
«Что, брат?.. Сердит – да не силен?.. Сидел бы уж смирно, коли Бог убил…» – говорила ехидная улыбочка портрета.
Наконец порыжелая зеленая бархатная портьера поднялась, и в кабинет вплыла красноносая немка-экономка.
– Н-ну, чего там у вас еще случилось?.. Никогда нельзя свою чашку кофе выпить в покое!.. Это удивительно! – бойко и сердито заговорила она. – Вы ошибаетесь, Василь Сергеич! Я не обязана с голоду помирать… с вашими капризами!
Роскошный бюст Мины Карловны гневно колыхался под шерстяной кирасой резкого, дерущего глаз лилового цвета, какой любят все красноносые немки; ее лицо, лоснящееся и потное, ясно показывало, что она только-что осушила «в покое» свой кофейник, не обращая ни малейшего внимание на звонки больного барина.
– Подними… прибери!.. Склеить нельзя ли? – пробурчал Василий Сергеич, показывая на осколки севрской чашки.
– Ach, Herr Je!.. Что это?.. Хорошая вещь, сколько лет жила, вы за нее платили столько денег. И вот ее нет!.. Ах, ах, ах! Как жаль! – причитала Мина Карловна, ползая по полу, потом приподнялась, совсем грозная, и передразнила барина: – Склеить?.. Это сам чорт не может склеивать, Василь Сергеич! И это вы опять от злости, нарочно! Вы в нее эту книгу запускали, нарочно, как сумасшедший…
Она толкнула ногой растрепанную книгу.
– Карловна, брысь! – огрызнулся старик и постучал тростью.
– От вас дождешься, что вы еще со своей палкой драться будете! – прошипела Карловна и удалилась важно, как балаганная королева, но тотчас же вернулась, о чем-то вспомнив, и переменила тон:
– Ну, милый Василь Сергеич… Сегодня такой большой праздник… Не надо сердиться… Я пойду вечером к сестре Мальхен, у них Weihnachtsbaum… Разве вы ничего не пошлете… хоть маленький сюрприз… вашей крестнице?..
Немка наклонилась и поцеловала руку старика.
– Да!.. Ведь нынче сочельник! – вспомнил Василий Сергеевич, подошел к штучному нузатому бюро, отпер средний ящик и долго рылся в нем, открывая и закрывая футляры с старинными брильянтами, часами, табакерками и перстнями.
Мина Карловна все время следила за ним разгоревшимися, жадными глазами.
Наконец старик подал ей маленький футляр с бирюзовым колечком; заметив алчный взгляд немки, он быстро запер ящик и хрипло захохотал.
– Вот это отдай Лизе… А на остальное погоди глаза пялить… Протяну ноги, – тогда, пожалуй, грабь!.. Ограбишь, Карловна… Сестрице моей любезной и сынку ее, небось, ничего не оставишь? А?..
– Как вы всегда глупо шутите, Василь Сергеич! – обиделась Карловна и ушла недовольная. «Нарочно самую дрянь выбрал для Лизхэн, жадный старик!»
А Василий Сергеевич глядел вслед своей экономке и сожительнице и думал:
«Ограбит! Ноги остыть не успеют, она все ключи у меня, мертвого, из-под подушки вытащит и все, что получше, оберет… Глаза-то, глаза-то у подлой бабы, – как уголья загорелись… Ну, и сестрица Юлия Сергеевна тоже, небось, охулки на руку не положит… Тоже ведь ждет, не дождется…»
И в воображении старика живо и ярко нарисовалась картина: он (т. е. не он, а «покойный» Василий Сергеевич Изметьев) лежит холодный и страшный там, рядом, на старом дубовом столе; три свечи, покров золотой, гнусавый псаломщик, – все как следует («1-го разряда похороны мне закатят – подлые!..»), а здесь, в кабинете, хозяйничает сестрица-баронесса с идиотом-сыном; роются они и в бюро, и в старой шифоньерке, где билеты, и в шкафах с фамильным серебром, и в божничке, и в сундуках покойницы-жены, – всюду роются; а Карловна, вся красная и потная, с такими вот горящими, воровскими глазами, как сейчас, – мечется из угла в угол и у баронессы из-под носу ловко и смело тащит, тащит, что ни попало, все тащит… Ага!.. Вот ее поймали! Крик, шум, слезы, брань… Баронесса сцепилась с Карловной…