Отсутствие дневников и любых записей о декабре 2012 года казалось мне единственной формой забвения, попыткой искусственно похоронить внутри своей жизни те дни. Но, как сказал Бродский, «время, столкнувшись с памятью, узнаёт о своем бесправии». Ничего не вышло. Я, как назло, легко могу всё воспроизвести. И даже то тупое отчаяние, наивысшую его степень. Когда воля парализована и уже все равно, что будет дальше. Когда физическое ощущение предопределенности выше возможности воспротивиться ходу событий.
Итак, собачий холод того серого декабря. Срединная Америка. Центр провинциального города Талса, штат Оклахома. Я стою с температурным (как всегда, это случается некстати) ознобом на высоченной крыше отеля. Подо мной на все четыре стороны распластан город летаргического сна: абсолютно пустынные улицы соединяют не подающие признаков жизни массивные небоскребы. Стерильную упорядоченность этой пустоте задают сменяющие цвета светофоры. Ни души – без литературного преувеличения – до линии горизонта. Нитевидный пульс города. О наличии внизу, в этой глубине, жизни свидетельствуют редкие точки проползающих автомобилей. Ледяной ветер порывами взбалтывает эту пустоту и перемалывает выхваченные из нее звуки механических колоколов – здесь много церквей. Как потом заметит Соломон Волков, наблюдавший ту же широкую панораму на центр города из окна своего номера в отеле «Мама и нейтронная бомба» (название одной из поэм Евтушенко). Этому городу Евтушенко отдал с четверть века.
На продуваемой крыше нет перил, один шаг в сторону – бездна. Я заглядываю в нее, чтоб с кинематографической точки зрения оценить окрестности. Но вижу лишь высоту (точнее, глубину) своего внутреннего падения. Никакого кино у меня не получается… Зачем я ввязалась во всё это? – риторический вопль, который я буду многократно душить в себе в минуты беспощадно подавляемой слабости.
Поясню: в Талсе мы снимаем фильм, построенный на диалогах Соломона Волкова с Евгением Евтушенко. Эти диалоги мы будем снимать семь дней (за которыми последует год работы над фильмом и еще несколько лет – над книгой), все семь – в ощущении катастрофы, в атмосфере патологического недоверия и нелюбви. С Соломоном Волковым меня связывает глубинная близкая дружба, но на момент съемки – разъединяет тяжелая ссора, казавшаяся уже непреодолимой (к счастью, только казавшаяся). Мы цедим ядовитые слова сквозь зубы и умудряемся работать. С Евгением Евтушенко – несколько лет знакомства, он не воспринимает меня всерьез, ему не так важно, что со всем этим диалогом станется, ему важен сам акт разговора с Соломоном Волковым. Он, не скрывая скепсиса, то и дело называет мой еще никому неведомый «грандиозный» замысел «передачкой» и по-честному перед началом съемок оглашает свою концепцию взаимодействия: никакой помощи, никакого доступа к личному фото- и видеоархиву, никаких дополнительных кадров, только техническая фиксация самого разговора с его vis-à-vis. Я знаю, что Евтушенко уже очень болен, но насколько сильно – пойму много позже.
Тем не менее владеет ситуацией, как известно, тот, в чьих руках находится монтаж, – на мне серьезная ответственность за двух героев фильма (теперь во многом и книги). Двух сложных и великих стариков (хотя по отношению к ним последнее слово кажется избыточным, и уместным лишь по факту давности их рождения). Во время съемок в Талсе ни один, ни другой со мной особо не сотрудничают.
О Евтушенко к моменту начала нашей работы снято множество фильмов, он рóздал за свою долгую жизнь астрономическое количество интервью… Но интервью и фильмы о нем уже давно не становятся частью общественного дискурса, его слова оседают в белом шуме, он знаменитый персонаж прошлого, архаика, и поколение Миллениума иногда путает его и Вознесенского.
Мне нужно придумать такое кино, которое вышло бы за рамки нормы, не погубив при этом участников. Воображаю себя эскулапом, руководствующимся древним принципом «не навреди», и трезво, безо всякого пафоса, оцениваю ситуацию: перед большой историей у меня нет права на холостой выстрел или небрежность. Хотя бы по двум причинам. Для Соломона Волкова, человека чрезвычайно закрытого, на кону – жизненная репутация: это его первое (!) появление в большом проекте на большом экране. Для Евгения Евтушенко – возможно, последнее.
Чтоб расставить точки над «i» – немного предыстории. Я журналист, в 2010 году перебралась из Москвы в Нью-Йорк. Как, видимо, не случайно всё случайное, так моя встреча и впоследствии дружба с Соломоном Волковым здесь, на другом берегу, в некотором смысле Провидение. Мне выпала неожиданная радость обнаружить в нём родственного человека с редким совпадением душевных разъемов.
На момент, имеющий отношение к делу, Соломон попадает в весьма драматические жизненные обстоятельства. Очень личного свойства, поэтому оставлю их за скобками. Он в добровольном заточении, почти не покидает своих четырех стен, заставленных от пола до потолка книгами. Своих – не пишет уже три года. Необустроенный быт, сужающиеся объятия бедности, депрессия в отсутствии тому свидетелей. Он мизантроп, едва ли не единственный из моих знакомых, не пользующийся мобильным телефоном. Он еще не обзавелся Фейсбуком и, по большому счету, не имеет связи «с материком» – оттого пребывает в искреннем, без позы, неведении относительно культовости своей фигуры. Он не знает, что, например, его «Диалоги с Бродским» – настольная книга поколения интеллектуалов. Изменивший посмертную судьбу композитора Шостаковича (я видела, как, столкнувшись с ним в служебном лифте Карнеги-холла, музыканты узнают его и с почтением провожают глазами), собеседник балетмейстера Баланчина (их диалоги – Библия для балетоманов всего мира), скрипача Мильштейна, пианиста Горовица, балерины Плисецкой и еще, может быть, десятка гениев ХХ века… На моих глазах очень близкий мне человек, один из самых светлых умов времени погружается в большую темноту и интересуется «мягкими формами» самоубийства. Сбой, какая-то ошибка мироздания…