Когда я устремляю мысленный взор назад, к своим битвам за индиго, они превращаются в моем сознании в сновидения. Память не сохранила ничего, кроме мимолетных впечатлений. Там лишь образ рук, тянувших меня в пучину, давивших на грудь, на сердце, не дававших всплыть. Образ рук, норовивших утопить меня в собственном творении, в моих честолюбивых замыслах.
И я тонула.
Погружалась в непроницаемо синюю бездну.
Индиго разбило мне сердце, но спасло жизнь.
Индиго текло по моим венам.
Синяя кровь пульсировала в моих детских сосудах.
Позднее, в зрелые годы, познав глубокую неизбывную любовь и гордость за рождение сыновей, которым суждено было стать создателями нового государства, я думала о тех временах своей жизни и благодарила Господа за индиго.
Как так случилось, что глубочайший синий цвет – цвет неба в предрассветные часы, когда день еще не упал тяжелым душным покровом на наши плечи; цвет, наводящий меня на мысли о куполе небесном и о тончайшем шелке, о королях и баснословных сокровищах, о непостижимой, загадочной древности, – как может этот цвет быть порождением несуразного запыленного кустика?
Помимо того, я не устану благодарить Господа за Эсси и Квоша, за Того и Сони. И особенно за Бена. За тех, кто в меня верил.
И за Чарльза, конечно же. Я всегда буду благодарна за Чарльза.
Еще я остаюсь признательна своему отцу за его выбор – за то, что он решился поручить шестнадцатилетней дочери управление фамильными плантациями. С тех пор мы с ним так и не свиделись.
Моему дорогому другу миссис Бодикотт, в Англию
Льщу себя надеждой, Вам приятно будет узнать, что мне приглянулся сей отдаленный уголок мира, куда привела меня судьба. С Англией ему не сравниться в моих глазах, воистину так, однако же Каролина куда предпочтительнее Вест-Индии.
Люди здесь благовоспитанные, и жизнь устроена во многом на английский манер.
Элиза Лукас
1739 год
Негры пели.
Отблески света плясали на чернильно-черных волнах океана, и я быстро заморгала, проснувшись.
Не было никакого океана.
Только бледно-синее сияние нарождавшегося дня растекалось по беленым стенам моей спальни.
Сон никак меня не отпускал. Все тот же, что снился мне с самого раннего детства. Порой он наводил страх, порой вызывал эйфорию.
Я вдохнула полной грудью воздух рассвета и подумала, что день, возможно, станет судьбоносным.
В пении отчетливо различался хоть и приглушенный расстоянием, но сильный голос Того – голос, глубина которого так не вязалась с невеликим ростом его обладателя. За несколько месяцев нашей жизни в Южной Каролине я успела заметить, что голоса других негров сплетаются в мелодии вокруг этого полнозвучного тенора, задающего тон. И еще я знала, что, если они поют, значит трудятся сообща над каким-то серьезным делом.
Урожай поспел. Негры пели, потому что приступили к сбору урожая.
Мне совсем не хотелось вставать навстречу душному влажному утру. Эта влажная духота с каждым днем становилась все гуще, вытягивала из меня все силы еще до того, как я успевала управиться с делами. Но я все же выпростала ноги из-под тонкого смятого одеяла и водрузила их поверх.
Эсмэ уже наполнила водой тазик и кувшин. Я сладко потянулась, освобождаясь от последних темных вязких лоскутьев сна, и теперь в душе осталось лишь смутное чувство ликования, будто порожденное неким неведомым свершением.
Я поплескалась немного в прохладной воде, освежившей бледную кожу – кисти, обветренные на свежем воздухе, у меня были чуть темнее, – и потянулась к маленькому оловянному колокольчику. Легкого позвякивания, такого тихого, чтобы не потревожить мою чувствительную маменьку или малышку Полли, было достаточно – Эсмэ явилась немедленно, как темный призрак, ибо обладала зрением и слухом, острыми, как у совы. Она проскользнула в спальню, неслышно ступая обернутыми тряпками ступнями по дощатому полу. Она была в простом холстяном платье; голову покрывал туго намотанный белый муслиновый платок.
– С добрым утром, Эсси. Я слышала пение. Сбор урожая начался? Давай-ка не будем мешкать.
– Да. Но большой Лукас хочет говорить с тобой.
Я нахмурилась. Отец никогда за мной не посылал – после прогулки по плантации я сама приходила в его рабочий кабинет каждое утро, чтобы помочь с корреспонденцией. Он надиктовывал ответы на деловые послания, меряя шагами кабинет – должно быть, это помогало ему подобрать правильные слова, когда суть вопроса требовала деликатной трактовки, – а я записывала. После этого мы отправлялись на обход наших небольших владений, и я обращала его внимание на все, что сумела заметить во время своей «инспекции» на заре. Порой мне выпадала оказия наведаться вместе с папенькой и кучером нашим, Квошем, на другие два земельных участка – потолковать с приказчиками.
Эсмэ расплела мои вьющиеся волосы, расправила, встряхнула и прошлась по ним изящным костяным гребнем, а потом снова заплела в косу и уложила ее на затылке, закрепив шпильками. Она умела управляться так, чтобы не тратить на мой туалет времени больше, чем я сама считала нужным, – к досаде матушки, которая была убеждена, что я слишком мало внимания уделяю своему внешнему виду. Эсмэ – сокращенно Эсси, – приставленная ко мне с моих детских лет на Антигуа, знала, что я, в отличие от матушки, равнодушна к нарядам и не готова вертеться подолгу перед зеркалом. Впрочем, моя совсем еще девичья фигурка и не требовала слишком много ухищрений для сокрытия или же подчеркивания форм.