Глава 1. Понедельник, носок и чужие простыни
Голый мужик. В постели. Со мной.
Это была не мысль, а три удара по голове одновременно, и все три попали в одно место. Я лежала на боку, уткнувшись носом в чужую подушку, от которой тянуло горьким бергамотом с чем-то холодным, и ощущала на рёбрах тёплую тяжёлую ладонь.
Ладонь была большая. Большая, как грабли бабушки Зои, только живая и с ленивыми пальцами.
Так. Ковшова. Не истерим.
Я медленно открыла один глаз — другой упрямо не хотел видеть правду. Где-то высоко косо уходил потолок с чёрными железными балками, такие я видела только в инстаграме у чужих красивых жизней. Нечто тяжёлое и стеклянное висело под балками — кажется, люстра. На одну такую уходил мой годовой бюджет на еду и зимнюю куртку вместе взятые.
Второй глаз сдался.
Под левой щекой — прохлада. Шёлк, настоящий, скользкий, ложащийся под кожу, как невоспитанный уж. В жизни не лежала на шёлковых простынях. У Капы в Кожухово постель пахла хозяйственным мылом и мужеством поколений.
Ладонь на мне шевельнулась, пальцы чуть стиснулись.
Ай, кокушки.
Я задержала дыхание, как училась в Моршанске, когда во двор заходил пьяный дядя Тимофей. Помогло. Пальцы обмякли, хозяин руки коротко вздохнул и храпнул — так, как храпят уставшие взрослые мужчины после очень долгой ночи.
— Мать моя женщина, — шепнула я в подушку. — Куда же я вчера провалилась?
Глубоко. На дне сидела Настя с двумя стаканами и орала: «за твою новую работу, Ладка, хоть она ещё и не случилась». Дальше — белое поле, по которому ходил полосатый рыжий кот и укоризненно смотрел мне в душу.
Я дёрнула из-под одеяла ногу.
На правой ступне сидел полосатый носок: три оранжевые полоски, вышитая бабушкиной рукой морда рыжего кота Барсика. Последняя пара, за месяц до.
Вторая нога была голая. Абсолютно, оскорбительно голая.
— Барсик, — прошептала я носку. — Ну ты и сволочь. Бросил подругу.
Барсик смотрел на меня с презрением трёх зим моршанской жизни.
Так. Инвентаризация. Сорок лет на скорой Капа сделала бы первым делом. Пункт один: на мне носок. Всё. Пункт два: рядом мужик. Пункт три: квартира чужая, за огромным окном поблёскивает Москва-река. В Кожухово Москва-рек не водится. Значит, центр. Значит, дорого. Значит, плохо.
Я осторожно повернула голову — и увидела его.
Он спал на животе, лицо повёрнуто ко мне. Крупный, как боксёрский мешок, который тренировался всю жизнь. Тёмно-русые волосы ёжиком, первая серебряная прядь на виске.
Я чуть-чуть, на миллиметр, отодвинулась от ладони.
Через левую бровь — тонкий белый росчерок старого детского шрама. На вытянутом вдоль меня правом предплечье — синий якорь. Слово «морпех» всплыло откуда-то из ниоткуда само, без моего участия. Я в жизни не знала ни одного морпеха.
На безымянном правой — тяжёлый серебряный перстень-печатка. Не женское. Не купленное. Родовое.
Пельмень, — подумала я, — ты попала.
В висках завёлся маленький ударник, решивший отыграть соло на моей черепной коробке. Тело, гад, запомнило что-то тёплое и непонятное, чего голова знать не хотела.
Я осмотрела шрам-полумесяц на собственной правой ладони — старый, бабушкин, с консервного ножа. На месте. Лада Ковшова — жива. Лада Ковшова — на территории противника.
Пора на выход.
Я стала утекать. Есть у меня такая способность, я её у кота Тимки переняла: сначала колено, потом бедро, потом всё тело, превращающееся в разогретый плавленый сыр «Дружба» из пакета. Я вытекала из постели долго и очень вдумчиво.
Он не проснулся.
На полу обнаружился белый дурацкий ковёр. Кто стелет белые ковры. Платье лежало в метре от кровати — моё единственное приличное, джинсовое. Рядом лифчик, ставший от ночи похожим на небольшое уставшее животное. Трусы не нашла.
— Твою ж, — прошипела я в ковёр. — Ну куда можно было деть хлопковые трусы в одной комнате.
Я заглянула под кровать. Там были: пустая пачка салфеток, одна запонка с чужим гербом и пыль. Ни трусов. Ни второго носка.
Значит, выйду на Москву без нижнего белья и в одном носке. Новая глава в книге «Ковшова покоряет столицу».
Натянула платье через голову, не дыша. Молния не заела — она была знакомая, она меня любила. Лифчик — в карман. Босоножки — в руки. Второй носок останется Барсику на память, пусть хранит.
На цыпочках, как воришка из «Ну, погоди», я двинулась к двери.
Квартира разворачивалась передо мной, как журнал «Домашний очаг» у Капы в туалете со времён девяностых. Двухуровневая, с чёрной железной лестницей. Где-то на стене мелькнуло чёрно-белое — чужие лица, чужие стены. Глаза в пол, Ковшова, ноги вынеси.
В ванной — дверь была приоткрыта — висели семь полотенец. Семь. В жизни не видела, чтобы у одного человека висело семь полотенец. У меня в Кожухово их два, Пуля и Контузия справляются языками.
— Ну привет, красавица, — шепнула я огромной кофемашине у стены. — Ты-то не виновата.
Машина моргнула красным глазком сочувственно.
До двери оставалось метра три. Три мирных метра до свободы и Капиного грибного супа. Я наступила на что-то стеклянное.
Что-то хрустнуло под пяткой — той, которая без носка, разумеется, иначе сценаристы бы не справились, — и впилось в кожу.