С марта по декабрь, пишет Рудольф, когда я был вынужден, замечу, принимать большие дозы преднизолона от обострившегося в третий раз саркоидоза, я собрал все мыслимые и немыслимые книги и статьи, написанные Мендельсоном и о Мендельсоне, посетил все мыслимые и немыслимые библиотеки, чтобы досконально изучить любимого композитора и его творения, и, со всей страстной серьезностью подойдя к такой задаче, как написание обширного и академически безупречного труда, который вызывал у меня сильнейший ужас всю предыдущую зиму, намеревался изучить все эти книги и статьи самым тщательным образом и, наконец, после досконального исследования, которого заслуживает предмет, двадцать седьмого января ровно в четыре часа утра приступить к этому самому труду, который, как я полагал, значительно превзойдет и затмит всё опубликованное и неопубликованное из ранее написанного мной в области так называемого музыковедения, – к труду, который я планировал в течение десяти лет и каждый раз останавливался в шаге от осуществления задуманного, но теперь рассчитывал приступить к нему после намеченного на двадцать шестое число отъезда моей сестры, чье затянувшееся присутствие в Пайскаме губило даже самую робкую попытку погрузиться в работу о Мендельсоне. Вечером двадцать шестого, когда она все-таки отбыла, избавив меня наконец от своей мнительности, порожденной болезненным властолюбием и изводившей ее саму, а с другой стороны, изо дня в день возвращавшей ее к жизни, от недоверия ко всему и вся, и прежде всего ко мне, отсюда-то и весь кошмар, я несколько раз со вздохом облегчения прошелся по дому и тщательно его проветрил и, наконец, учитывая тот факт, что на следующий день наступит двадцать седьмое, начал готовиться к осуществлению своего плана: разложил книги, статьи, горы заметок и бумаг – всё, что было на моем столе, в точном соответствии с теми правилами, которые я всегда считал непременным условием для начала работы. Нам необходимо остаться в одиночестве, быть всеми покинутыми, если мы собираемся погрузиться в интеллектуальный труд! Как и следовало ожидать, после приготовлений, занявших у меня более пяти часов, с половины девятого вечера до половины третьего утра, я не спал всю оставшуюся ночь, главным образом мучаясь от мысли, что сестра может по какой-то причине вернуться и погубить мой план, в ее состоянии она способна на всё: малейшее происшествие, малейшая помеха, говорил я себе, и она прервет поездку домой, развернется и вновь заявится сюда, неоднократно случалось так, что я провожал ее на венский поезд и расставался с ней, как я думал, на месяцы, а она возвращалась через два или три часа, чтобы остаться в моем доме сколько вздумается. Я всё лежал без сна и то прислушивался, не стоит ли за дверью сестра, то снова думал о своей работе, особенно о том, как начать эту работу, какой будет первая фраза, потому что я всё еще не решил, каким должно быть это первое предложение, а если я не способен сформулировать первое предложение, никакую работу я начать не в силах, так я и мучился, то прислушиваясь, не вернулась ли сестра, то думая над первой фразой о Мендельсоне, снова и снова я в отчаянии прислушивался, и снова и снова, так же отчаянно, думал над первой фразой о Мендельсоне. Почти два часа я одновременно думал о первой фразе моей работы о Мендельсоне и прислушивался, не вернулась ли сестра, чтобы уничтожить мою работу о Мендельсоне еще до того, как она вообще начата. Но так как я всё напряженнее вслушивался в тишину, боясь, что сестра вернулась, и в то же время думал о том, что если она действительно вернется, то неминуемо погубит мою работу о Мендельсоне, и о том, какой будет первая фраза моей работы о Мендельсоне, в конце концов я, от усталости должно быть, всё же задремал. Когда я в испуге очнулся, было уже пять часов. Я хотел начать работу в четыре часа, а сейчас уже пять, я был потрясен этой непредвиденной небрежностью или, скорее, собственной недисциплинированностью. Я встал и завернулся в конскую попону, которая досталась мне по наследству от деда по материнской линии, и затянул на себе попону кожаным ремешком, который, как и попона, тоже достался мне от деда, так туго, что едва мог дышать, и сел за письменный стол. Было еще совсем темно. Я убедился, что в доме я действительно один, ничего, кроме собственного сердцебиения, я не слышал. Запил стаканом воды четыре таблетки прописанного мне терапевтом преднизолона и разгладил лист бумаги, лежавший передо мной. Я успокоюсь и начну, сказал я себе. Я несколько раз сказал себе: я успокоюсь и начну, но, после того как я сказал это раз сто и просто уже не мог остановиться, твердя это снова и снова, я сдался. Моя попытка провалилась. В предрассветных сумерках я уже не мог приступить к работе. Рассвет окончательно разрушил мою надежду. Я резко встал из-за стола. Спустился в холл, надеясь там, на холоде, успокоиться, так как, целый час просидев за письменным столом, я впал в состояние почти сводящего с ума возбуждения, которое было вызвано не только умственным напряжением, но и, чего я опасался, преднизолоном. Я вжал обе ладони в холодную стену, проверенный способ справиться с таким возбуждением, и в самом деле успокоился. Я осознавал, что поглощен фигурой, способной меня уничтожить, но всё-таки надеялся, что смогу хотя бы начать работу этим утром. Это был самообман: несмотря на то, что ее уже не было в доме, в каждом углу я ощущал присутствие сестры: существо, более враждебное любому проявлению духа, трудно себе представить. Одна только мысль о ней уничтожает во мне всякую способность мыслить, она всегда губила всякую мысль во мне, душила в зародыше все мои интеллектуальные начинания. Сестра уже давно уехала, но всё еще удерживает меня в своей власти, думал я, плотно прижимая ладони к прохладной стене. Наконец я нашел в себе силы оторвать руки от холодной стены и сделать несколько шагов. Я потерпел неудачу и в намерении написать что-нибудь о