1
Когда я открывал глаза, на белом потолке тотчас возникали машины. Они с ревом опрокидывались на меня, казалось, еще мгновение – и я буду смят. Я метался, крича от ужаса; звал на помощь, но кругом было пусто; пытался бежать – ноги подламывались. И я упирался грудью в тупые морды танков и плакал от бессилия. А боль в правом плече острой строчкой прожигала насквозь…
И в ту же минуту я слышал тихую мольбу.
– Господи! Нельзя вам двигаться. Лягте. Вас никто не тронет. Вы в госпитале. Ну вспомните же…
Я ощущал, как к моему лбу прикасалась рука, и впадал в забытье. Сон смыкался надо мной, как вода после брошенного в нее камня. Я отсыпался за все страшные ночи, проведенные в смоленских лесах и оврагах.
Сегодня я вновь услышал знакомый голос.
– Бродит, вскакивает… Сейчас спит.
– Пускай спит. Вставать не позволяйте.
Потом через некоторое время робко зазвучала песня. Пели ломкие и нежные голоса… Я с усилием поднял налитые усталостью веки.
Мальчики и девочки лет по семи-восьми сбились в пугливую стайку посреди палаты и пели, изумленно озираясь на раненых.
Перед ними недвижно сидел на койке человек с забинтованной головой; на белой марле – лишь прорези для глаз и рта. Сбоку – юноша с рукой в гипсе, а у окна – пожилой боец с небритым подбородком; нога бойца была поднята чуть выше спинки кровати…
Дети пели неслаженно: раненые рассеивали их внимание, да и песню тяжело было поднять неокрепшим голосам. Им петь бы про елочку, родившуюся в лесу, они же ломко выводили суровый солдатский гимн: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна, идет война народная, священная война!»
Вдруг вспомнилась Нина, и тут же я ощутил удар по сердцу такой силы, что вскинулся на койке и закричал:
– Где она?!
Сестра бросилась ко мне, надавила на плечо.
– Тише. Лежите спокойно. Ну, пожалуйста… – Она чуть не плакала.
Я упал на подушку, и песня ребятишек стала уплывать куда-то все дальше и дальше, пока не замерла совсем, точно тихо истлела. Вновь начался бред, долгий и изнурительный…
Госпиталь помещался в здании института близ Красных ворот. Палаты-аудитории, коридоры и даже вестибюли были тесно заставлены железными койками. Вместе с медсестрами за ранеными ухаживали работницы какой-то фабрики, студентки и школьницы. Просыпаясь, я часто видел перед собой одно и то же лицо, обсыпанное мелкими веснушками, круглое, с большими испуганными глазами; глаза напоминали окошки, распахнутые в голубое небо; к концу дежурства лицо делалось бледным и веснушки на нем проступали резче, а небесная голубизна сумеречно густела. Девушку звали Дуней.
Окреп я как-то сразу. Силы, подобно отхлынувшей волне, вернулись снова и сладко кружили голову. А струна в груди звенела певуче, с щемящей радостью: «Я в Москве, я живой, уже здоровый. Уцелел!..»
Левой рукой я нацарапал записку и попросил Дуню отнести на Таганку; если не застанет сестру Тоню, соседка наверняка окажется дома…
Перед окном палаты раскинулся клен. Текучее рыжее пламя клена засасывало взгляд до ломоты в висках. И все время на огненном фоне листьев маячила приподнятая вверх пухлая от бинтов нога бойца. Боец протяжно и со стоном вздыхал…
Ночью и утром шел дождь, ветреный, косой, и клен погас, листья его побурели и обвисли. В палате сразу стало необыкновенно тихо. И в эту тишину вдруг ворвался накаленный и в то же время сдержанный голос диктора: «Воздушная тревога!» Затем тоскливо взвились гудки, сирены…
Мы много раз, и ночью и днем, слышали и этот как бы хлещущий по самому сердцу голос, и эти завывания сирен. Вражеские самолеты подбирались к сплетению железных дорог, к вокзалам, и наше здание тряслось от близких взрывов.
Раненые палату не покинули: привыкли к тревогам. Лишь юноша, поддерживая закованную в гипс руку, остановился в дверях и вопросительно оглянулся на красноармейца с подвешенной ногой. Юноша сильно, до синевы побледнел, и все заметили, что брови у него яркие, золотисто-рыжие, и пушок на верхней губе тоже золотистый, а подбородок чуть вздрагивал…
– Иди, иди, – подбодрил его боец, – целее будешь!..
Юноша вернулся, сел на койку и зажмурился, точно сирены нестерпимо сверлили ему душу.
Из коридоров донеслись всполошенные возгласы сестер, жесткий стук костылей…
Пришла на дежурство Дуня, тоненькая, в выстиранном халате, наклонилась ко мне.
– Записку передала. Маму вашу видела. Она помертвела вся, когда я сказала, что вы в госпитале. Села, прикрыла глаза и стала что-то шептать, должно быть, молитву… – Дуня улыбнулась. – Все они смешные, матери… Расспрашивала про вас. А что я могу сказать? Все про себя рассказывают, а вы вот молчите… Все думаете…
– Спасибо, Дуня. – Я тихонько погладил ей пальцы. «Зачем мать вернулась из деревни? – думал я. – Как удалось ей попасть сюда в такое время?»
А после обеда в дремотной тишине палаты, нарушаемой сонным бормотанием, вскриками раненых и всхлипыванием дождя за окном, я услышал властный вопрос:
– Где он?
Я повернул голову. Тоня стремительно подошла и опустилась на колени.