Я как теперь вижу перед собой нашу голубую деревенскую гостиную. На среднем столе горят две свечи. На одном конце его сидит матушка, всегда немного чопорная, в накрахмаленном чепце и воротничках и с чулком в руке. Отворотясь от нее, сидит на другом конце покойный отец. Он, видимо, в дурном расположении духа и беспрестанно закидывает в сторону, на печку, свои серые навыкате глаза. Я… мне всего лет двенадцать… забрался в углу на мягкое кресло и сижу погруженный в неведомые самому для меня мысли. Прямо против меня отворенная дверь в залу. Оттуда только и слышится, что ровное пощелкивание маятника стенных часов, и навевает на вас чем-то грустным и печальным. Вдруг раздался тихий скрип половиц. Не знаю, отчего у меня как-то болезненно замерло сердце. Это входил своей осторожной походкой наш самый богатый из всей вотчины фомкинский мужик Михайло Евплов, старик самой почтенной наружности, всегда ходивший несколько брюхом вперед, с низко-низко опущенной пазухою, совсем уж седой, с густо нависшими бровями и с постоянно почти опущенными в землю глазами, всегда с расчесанной головой и бородой, всегда в чистом решменском кафтане и не в очень грязных сапогах. Даже руки у него были какие-то белые, нежные, покрытые только небольшими веснушками, точно он никогда никакой черной работы и не работал. Будучи верст на тридцать единственным мясным торговцем, Михайло Евплов вряд ли в околотке был не известнее, чем мой покойный отец, так что тот иногда в шутку говаривал своим знакомым:
«Честь имею рекомендоваться, я Михайла Евплова барин».
В нашем небогатом деревенском хозяйстве, сколько я теперь могу припомнить, Михайло был решительно благодетельным гением: случалась ли надобность отдать в работники пьянчужку-недоимщика, Михайло Евплов брал его к себе и уж выжимал из него коку с соком, приходила ли нужда в деньгах, прямо брали их взаймы у Михайла Евплова, нужно ли было отправить рекрутство, подать ревизские сказки[1], Михайло Евплов ехал, хлопотал, исполнял все это аккуратнейшим образом, не получая себе за то никакого возмездия, а, напротив того, платя чуть ли еще не в полтора раза более против других оброка. На этот раз вслед за ним» вошел сын его Тимка, совсем рабочий малый, лет двадцати двух, подслеповатый, нескладный, словно из какого-нибудь сучковатого дерева сделанный, и с год перед тем только что женившийся. Батька, говорят, лет еще с десяти начал заставлять его бить скотину и теперь постоянно мормя-морил на работе. Войдя в комнату, Тимка прямо, не поднимая ни головы, ни глаз, как-то механически поклонился матушке в ноги. Та потупилась и повела только рукою, желая тем показать, чтобы он этого не делал. Тимофей перешел и поклонился отцу в ноги. Тот отвернулся от него и окончательно закинул глаза на потолок.
– Что, поучили? – спросил он несколько дрожащим голосом.
Тимофей ничего не отвечал, а молча отошел и встал несколько поодаль от батьки.
– Поучили, кажется, хорошо… Не знаю только, поймет ли то, – проговорил Михайло Евплов грустным тоном.
– Это за то тебе, – продолжал покойный батюшка (голос его не переставал дрожать), – за то, что не смей поднимать руки на отца. Не прав он, бог с него спросит, а не ты…
Михайло Евплов вздохнул на всю комнату.
– Мало они что-то это разумеют, в каждом пустяке только и ладят, что нельзя ли как отцу горло переесть… – сказал он и еще грустнее склонил голову на сторону.
– Ну, Михайло Евплов! – вмешалась в разговор уж матушка. – Трудно тоже, как и тебя посудить? Старший сын у тебя охотой в солдаты пошел, второй спился да головой вершил, наконец, и с третьим то же выходит?
На последних словах она развела в недоумении руками.
Лицо Михайла Евплова сделалось окончательно умиленным.
– Ай, матушка, Авдотья Алексеевна! – воскликнул он почти плачущим голосом. – На все тоже божья власть есть: кто в детях находит утешение, а кто и печали… Вы сами имеете дитя: как знать, худ ли, хорош ли он супротив вас будет.
Матушка вспыхнула.
– Ну, мое дитя ты привел тут напрасно… совершенно напрасно! – сказала она и сердито понюхала табаку.
Михайло Евплов тоже сконфузился, видя, что, не думая и не желая того, он проврался.
– Это точно что-с… – проговорил он и переступил с ноги на ногу.
– Ежели ты опять то же будешь делать, опять тебе то же будет!.. – обратился покойный отец снова к парню, гораздо уже подобрее, но все еще, видно, желая втолковать ему, что он виноват.
Парень пораспустился.
– Мне бы, бачка Филат Гаврилыч, в раздел охота идти-с! – произнес он каким-то необыкновенно наивным голосом.
Все мускулы в лице отца подернуло. Я видел, что он страшно вспылил.
– Не позволят вам того! – больше прошипел он, чем проговорил, между тем как щеки и губы его дрожали. – Казенным крестьянам велят делиться? Велят? – спрашивал он, обращая на парня страшный взгляд.
Михайло Евплов грустно усмехнулся.
– Да прикажите, пускай попробуют… Мякины-то отродясь не едали, а тут, может, и отведают… Теперь какой-нибудь овинишко в двадцать снопов с своей благоверной измолотят, лопать-то придут, в чашку валят, сколько только чрево стерпит.
– Что ж ты их куском уж хлеба попрекаешь? – вмешалась в разговор опять матушка.