Нина Ивановна Горохова на судьбу не роптала и несчастной себя не считала – не тот характер. Да и к тому же всю жизнь ей внушали, что судьба ей ничего не должна.
Ко всему, что случалось в ее жизни, Нина Ивановна относилась с глубоким пониманием и почти равнодушием – ну значит, так!
Характер у нее был спокойный, рассудительный, стойкий. В истерики не впадала и подарков от судьбы не ждала.
Нормальная русская женщина.
Родители, активные строители коммунизма и светлого будущего, шли по жизни с энтузиазмом – иногда, казалось, с чрезмерным.
Сложности быта переживались просто и с юмором. Родители работали на заводе, вставали рано и были всему снова рады – даже хмурому дождливому утру.
Отец напевал что-то бодрое, громко фыркая над раковиной, мама на полную громкость включала радио и жарила большую яичницу.
Вылезать из теплой постели не хотелось, но было стыдно – она, видите ли, нежится, а родители давно бодрячком.
Когда Нина приходила из школы, на плите всегда стояли щи и котлеты с макаронами. Ну или с гречкой. На балконе остужалась банка бледно-розового киселя.
Мама говорила, что компот – баловство. А кисель – это еда. Особенно с хлебом. Еще мама говорила: «Едим без деликатесов, зато голодных у нас не бывает».
На лето Нину отправляли в деревню к бабушке. Она ходила за коровой, выпасала гусей и кормила кроликов. В августе ходили по грибы и за горохом на колхозное поле.
Горох хотя и был колхозным, государственным, собирали его все, вся деревня. И стыдно никому не было. Гороха-то море! И нам хватит, и государству останется!
Его сушили на зиму – для супа и каши, а бабушка еще варила и гороховый кисель. Ничего, кстати, вкусного! Грибы солили, из кроликов и гусей делали тушенку.
В конце августа приезжали отец с матерью, неделю «балдели», а потом сосед Петька, водитель грузовика, за трешку отвозил их на станцию. Половина кузова была заставлена банками и мешками.
Нине было неловко, когда все эти несметные баулы загружались в поезд. Но родители были счастливы.
– Теперь продержимся! – счастливо улыбался отец, поглаживая крупной рабочей ладонью мешки с картошкой и яблоками.
Нина, краснея, отворачивалась к окну.
В восьмом классе к ним пришла новенькая. Звали девочку Ингой.
Кроме необычного и красивого имени, у Инги были распущенные светлые волосы, перехваченные эластичной фиолетовой лентой, лаковые туфельки с пряжкой. И еще – полное презрение к одноклассникам мужского пола.
Посадили новенькую с Ниной. Та была счастлива, но тщательно это скрывала. На большой перемене все сорвались в столовую.
Все, кроме Инги. Из класса выходить она, похоже, не собиралась. Инга вытащила из портфеля румяное яблоко и зашелестела фольгой от шоколадки.
– А обедать, – робея, спросила Нина, – ты не пойдешь?
Инга с удивлением глянула на нее и брезгливо скривила губы.
– Щи хлебать? – с презрением уточнила она. – И перловую кашу?
Нине очень хотелось и щей, и каши, но она растерялась и тоже в буфет не пошла.
Достала учебник по физике и стала его листать.
Инга отломила кусок шоколадки, протянула соседке и достала из портфеля журнал мод с яркими картинками.
После школы Нина пошла провожать новенькую.
Инга рассказывала, что новую квартиру она не полюбила – далеко от центра, от потолка пахнет побелкой, да и вообще – это что, потолки?
– Что – «потолки»? – не поняла Нина. – В каком это смысле?
– Низкие, – вздохнула Инга. – Вот в Ленинграде у нас были, – она взмахнула рукой, – метров пять, не меньше! И все с лепниной! Дом графини Незнамовой, слышала?
Нина не слышала ни про дом, ни про графиню, ни про потолки в пять метров, да еще и с лепниной.
Инга рассказывала, что отца перевели в столицу, никто этому не рад, потому, что «Москва – не Питер, понятно? Деревня!»
Нина кивнула, ничего не поняв. Но спорить ей не хотелось.
– Зайдем ко мне? – предложила Инга, и Нина с трепетом и радостью согласилась.
В полутемном коридоре пахло кофе и горьковатыми духами.
Из комнаты доносился чей-то приглушенный и низкий смех.
– Тома на телефоне, – бросила Инга и пошла в свою комнату.
Нина поспешила за ней.
В Ингиной комнате не было ни красного ковра на стене, ни кровати с панцирной сеткой и металлическими шариками, ни розового тюля на окне, ни грустной грузинской «отчеканенной» девушки, которая висела почти в каждом доме.
Низкий диван с подушками, синие плотные гардины, создающие уют и полумрак, торшер на деревянной ноге с голубым абажуром и картины на стене – малопонятные, как будто смазанные, совсем неяркие, но почему-то волнующие.
– Датошка, – кивнула на картины хозяйка. – Томин поклонник.
– Томин? – переспросила Нина.
Инга кивнула:
– Томин, мамулькин в смысле. Известный грузинский художник и давний ее обожатель.
От этих слов Нине стало жарко и душно: «мамулька» – это Тома? Поклонник Дато? И все это говорится так обыденно, словно замужней женщине иметь поклонника – совсем обычная история.
Инга поставила пластинку. Музыка Нине была не знакома, но так обворожительна, так прекрасна, что ей снова стало жарко и душно.
– Поль Мориа, – объяснила Инга. – Красиво, правда? Только немного грустно.