В ночном автобусе «Евролайнс Милан-Марсель» – шумном, слишком зябком из-за свирепого кондиционера – я намаялась от души. Всю ночь я крутилась с боку на бок в неудобном кресле: то мне что-то давило в спину, то хотелось пить, то было холодно, то зачем-то становилось жарко. Когда за окнами просветлело, я надвинула на глаза дорожную маску и вдруг неожиданно отключилась: провалилась в сон как в колодец. Автобус мотало на поворотах, кто-то пересаживался и выходил, а мне все было нипочем. В этом сонном оцепенении я бы, пожалуй, доехала и до Марселя, как вдруг:
– Мисс! Авиньон! Вы приехали! Мисс!
Похватав сумки, я рванула к выходу («Стоят из-за меня!») и скатилась вниз по ступенькам. Автобус пыхнул жаром и уехал.
Меня чуть-чуть шатало, как бывает, если задремать под утро и очнуться через пару часов. Голова болела. Я поморгала, надела солнечные очки. Потом сняла, потерла веки. Постояла пару минут на остановке. Туман из сознания не уходил.
Если умыться – поможет?
Справа через дорогу и маленькую площадь виднелся железнодорожный вокзал: квадратное здание, украшенное пилястрами и вишенкой круглых часов. Я направилась туда. Людей в этот час было немного, гулкий и солнечный вокзал был почти пуст. Туалет оказался прямо на платформе, в самом дальнем ее конце. Там я умылась и вычистила зубы; туалетная девушка с сонной улыбкой протянула мне сдачу в 50 центов с евро и засмеялась, замахала рукой, когда я было направилась по ошибке в мужскую уборную.
Я выпила эспрессо в вокзальном маленьком баре, снова перешла через дорогу и оказалась перед крепостной стеной.
Ну надо же, вдруг удивилась я. Авиньон.
Шел восьмой час утра. Молочное еще солнце стекало по чешуе старого города. Когда не выспишься, видишь ярче: небо было таким празднично-синим, углы и линии – словно отчеркнуты острым карандашом. Вдоль крепостной стены росли одинаковые круглоголовые деревца. Тени от крон косо падали на стену, и я приостановилась: мне вдруг показалось, что крепость подпирают десятки ладоней.
Воткнув в уши наушники, я включила «Травиату». Я слушала ее, когда нужно было настроиться. Строго говоря, я вообще ее слушала без конца: ту запись 1967 года, где Виолетту поет Монсеррат, а Альфреда – Милнес. Остальные мне не нравились.
За стеной, надежной как проклятие, спрятался старый город: весь двух-, трехэтажный, припыленный; пыльный розовый, пыльный желтый, пыльный коричневый. Узкие окна. По стенам, точно слабый раствор чернил по промокашке, расплывалась черная плесень. Никто еще не проснулся: было тихо. Неподвижно стояла зеленая вода в маленьких каналах. На парапетах жались друг к другу голуби, а под ними, в воде, акварельными разводами отражались афиши. Афиши, афиши, десятки и сотни разноцветных афиш. Приклеенные к стенам, развешанные гармошками на веревках, как сохнущее белье. Плакатный тетрис. Джон писал, что у них сейчас какой-то праздник: городская ярмарка или фестиваль урожая. Или что он мне там писал? Мог писать все что угодно; разве я когда-нибудь читала внимательно. Рисованную карту, что он прислал мне на почту – «меня легко найти от вокзала» – я тоже не сохранила. В памяти остался только адрес. Без карты в незнакомом городе неудобно, но я, охваченная приступом то ли вредности, то ли какой-то нелепой жадности (два евро! бешеные деньги), не купила ее и на вокзале. Теперь я шла наобум, и только чудом мне повезло: по наитию свернув вдруг на одном из перекрестков, я с разбегу налетела на стенд с планом города. Тот походил на большой мозг: искаженный овал, набухший справа. Слева сверху – река. По картинке выходило, что до Джона совсем недалеко: подать рукой.
Справа, на выходе из старого города, зеленел скверик. Слева, в густой тени деревьев, врастала в землю табачная лавка. Мне хотелось курить, но зайти внутрь я не решилась: казалось, что за окнами с затемнением притаилось что-то постыдное. Я твердым шагом прошла мимо.