В жизни каждого русского писателя (об английских, немецких, французских судить не берусь) – было… Было даже в том случае, если писатель не первого ряда, не классик, не Гоголь – гоголек, как говаривал поэт, пересказывая слухи о смерти Андрея Белого:
Вы слышали, какой-то Гоголь умер?
Не Гоголь – так себе писатель, гоголек.
По отношению к самому Андрею Белому, создавшему «Петербург», один из величайших романов двадцатого века, такое уничижительное прозвище вряд ли справедливо (слухи есть слухи), а вот о множестве его безымянных подражателей мы вправе сказать: гогольки, истинные гогольки. И по гонору, и по самомнению, и по амбициям, и даже по тому, как они небрежно сбрасывают пальто на руки услужливому гардеробщику писательского клуба и демонстративно забывают взять номерок, зная, что и без номерка оно не пропадет, не затеряется, а будет подано с подчеркнутым почтением и предупредительностью: «Извольте-с».
В жизни Белого было всякое – и заумные лекции, и модные фокстроты, и антропософия, и дружба с Рудольфом Штайнером, и строительство Гетенаума, и нас это, пожалуй, не удивляет, не кажется странным: все-таки личность, фигура, признанное имя. Но удивительно и странно то, что и у его безымянных подражателей – если покопаться в их биографиях, присмотреться к ним пристально, с изучающим вниманием, – тоже было. Причем такое, что подчас диву даешься и думаешь, испытывая невольное уважение к тому, кто недавно казался шантрапой, мелюзгой затрапезной и не воспринимался всерьез: какой-никакой, а все ж писатель…
Не случайно Иван Бездомный у Булгакова, один из многих завсегдатаев Грибоедова, повстречавшись на Патриарших прудах с Воландом, а в сумасшедшем доме – с Мастером, пережив смерть Берлиоза, зарезанного трамваем, испытывает такое потрясение, что бросает писать стихи и становится историком.
Но даже если наш писатель по натуре своей не из тех, с кем бывает… Если он провел жизнь в тиши обитого дубом кабинета, за письменным столом с врезом зеленого сукна, бронзовой чернильницей и малахитовой лампой, окруженный любящими близкими, заботливыми женами (как правило, их несколько – прежние, но не забытые и нынешняя), преданными учениками и друзьями.
Даже если и так – было и с ним. И тому есть немало парадоксальных и при этом убедительных примеров.
И – по некоей извечной исконно русской закономерности – чем парадоксальнее, тем оно выходит даже на редкость вразумительно, доходчиво и в конечном итоге столь убедительно…
Вот один из таких примеров: писатель из числа тех, с кем, казалось бы, не бывает и быть не может.
Благоразумного вида, похожий на счетовода, гладко причесанный, круглые очки на носу, в быту неукоснительный педант. Выдавая жене деньги на покупки, мягко, но настойчиво требует от нее бережливости, внушительно выговаривает за мнимую расточительность, склонность бездумно сорить деньгами – так что она, бедная (какое там сорить!), боится лишнюю копейку потратить. Совестится, по десять раз пересчитывает, прикидывает. Достает и снова прячет под салфетку на буфете (нет, ненадежно), под вазочку, под часы, лишь бы опять не провиниться, не рассердить его, не заслужить новый упрек…
Столь же требователен он к порядку: каждая вещь должна стоять на своем месте. И ни пылинки, ни паутинки – особенно на письменном столе. Письменный стол и каждая вещица, каждая безделушка на нем, чернильница, стопка бумаги для него – святыня, жертвенник, алтарь. Поэтому пыль и беспорядок ему физически неприятны, вызывают в нем беспокойство, маету, тревогу. Может быть, даже нечто вроде идиосинкразии. Извольте с этим считаться и не испытывать его терпение. Человек он мягкий, деликатный и покладистый, а если бывает строг, то лишь по необходимости, потому что жизнь научила.
Однажды он… гм… сфотографировался в пижаме.
Да, полосатой пижаме по моде пятидесятых годов – этакий дачник, любитель спелого, вызревшего до золотистой желтизны крыжовника, черной смородины и малины, заядлый грибник (сыроежки не берет – только белые и подберезовики) и собиратель шишек для самовара. Любит окрошку с деревенским квасом и сметаной. Качается в гамаке после обеда, слегка отталкиваясь ногами и заслоняясь от солнца раскрытой книгой. Случается, что и вздремнет, сладко посапывая, иногда всхрапывая.
Вечерами пьет чай на балконе, накладывая в блюдечко вишневое варенье и отодвигая к краешку случайно попавшуюся косточку.
Дачник, да и только…
И не скажешь, что было с ним когда-то такое, от чего становится не по себе, жуть берет, дыхание перехватывает и по ночам кошмары снятся: колючая проволока, сторожевые вышки, бараки с нарами для заключенных, обыски, построения, переклички и зычный голос старшины: «Я тебе покажу! Будешь у меня стихи писать!»
Словом, испытал, хлебнул лиха, износил до дыр свои железные сапоги…
А другой, живший чуть раньше – честный, правдивый, принципиальный, снискавший восторженную любовь молодежи за бичевание пороков власти, несправедливости, призывы служить народу, – бросился вниз головой в пролет лестницы. Вскрикнули, подбежали, а он распластался на полу. Бездыханный, с запрокинутой головой, помутневшим взором и кривой улыбкой на губах…